Однажды она пришла только вечером, когда церковь уже запирали, в сумраке она была как этот сумрак, но голос ее не был голосом вечерней женщины. Мы вышли вместе, и нам повстречался молодой римлянин, кардиналов кондотьер, потом еще кое-кто, — между прочим, живописец Лоренцо Коста, тот, что прислал мне тогда угрожающее письмо насчет того, что в Болонье ваятели скоро умирают, — встречались многие, которым она кивала в ответ на поклон. Мы с ней ни разу еще так вдвоем не ходили. И тут она вдруг спросила, не боюсь ли я мести со стороны ее мужа за эти наши встречи? Я возразил с улыбкой, что мы встречаемся в божьем доме и в этом нет ничего, что давало бы ее мужу повод к мести. Она ответила, что люди злы и, конечно, никто не поверит простым встречам в церкви. Это меня удивило, и я сказал, что мужу ее, конечно, известно, что она весь день делает и где бывает, он не станет верить наветам. "Нет, — возразила она, — муж мой совсем не знает, куда я хожу и где бываю, оттого что, вернувшись, никогда не застает меня дома, ведь я люблю другого, хожу к нему, и мы бываем там счастливы". Она долго молчала, предоставив мне до конца выпить чашу горечи и боли. Мы шли, и разные тени шли за нами, так как был вечер. После того как молчанье продлилось слишком долго, она вдруг спросила:
— Ты думаешь, почему я приходила к тебе, Микеланджело?
Но я всегда старался об этом не думать, всегда сознавал свое страшное безобразие и теперь не знал, что сказать ей о том, о чем никогда не умел сказать самому себе.
Я ответил:
— Не знаю…
Она поглядела на меня с изумлением, и я прибавил:
— Конечно, не затем, чтоб любить…
Потому что еще больше почувствовал свое безобразие, после того как она рассказала мне про любовника.
Но сейчас же обнаружилось, что я не должен был этого говорить. Оказалось, что этими словами я все порешил и покончил, что, ответь я иначе, все могло бы быть иначе, а теперь она больше никогда не придет и я останусь более одиноким, чем был в утробе матери.
Она ответила:
— Ты ошибаешься… но я скажу тебе все.
Однако я в эту минуту услышал только, что ошибаюсь, и передо мной вспыхнул новый свет, и голос ее проходил сквозь этот свет, проникнутый его трепетом и сияньем, а потом вместе с ним погас, и после того как она кончила говорить, все вокруг — и самый голос ее — приобрело цвет и вкус пепла.
— Я — любовница твоего врага Лоренцо Косты, — сказала она мне, — и приходила погубить тебя, Микеланджело. Потому что он так ненавидит тебя, что желает твоей смерти. Я должна была помочь и сама предложила свою помощь, видя, как Лоренцо, которого я люблю больше всего на свете, жаждет твоей гибели. Если б не я, ты, Микеланджело, был бы уже мертв, проглотил бы яд или был бы убит по дороге в церковь. Нет, этого не должно было произойти. И в эти дни, когда я к тебе ходила, в эти дни, Микеланджело, решился вопрос твоей жизни.
Она замолчала, и я ничего не говорил, только смотрел на женщину, которая говорила мне это и которая уйдет, хотя знает, что в эти дни, когда она приходила, была вся моя жизнь.
— Я вмешалась, — продолжала она. — Это не должен быть ни яд, ни кинжал, — смерть твоя должна была стать твоим позором. Ты должен был погибнуть на плахе, да, на плахе, как совратитель жены верховного командующего войсками города. Никто бы тебе не поверил, что я, Кьяра Тоцци, равная княгиням, сама приходила к флорентийскому бродяге, живущему здесь, в городе, просто из милости. Я, Кьяра Тоцци, обвинила бы тебя, что ты склонил меня к прелюбодеянию и принудил изменить мужу, командиру города. Не забывай, что ты — флорентиец, а значит — союзник французов! Где нашел тебя старый сумасброд Альдовранди? Может быть, ты пришел к нему и, как безвестный художник, сел с остальными за один стол с его челядью? Нет, он нашел тебя в тюрьме и вывел тебя из тюрьмы. Разве лицо твое не говорит о том, что ты головорез? Разве ты не пробрался в город без пропуска, без печати на пальце, утаив от караульных свой приход, флорентийский лазутчик? И вот ты нашел меня, замужнюю женщину, благородную патрицианку, которая ходит каждый день слушать мессу, молиться в ту церковь, где ты работал. И ты добился от меня измены и прелюбодеянья, пустив в ход колдовство, которому научился в Венеции, проклятое языческое колдовство, занесенное туда турками, за которое сожжено уже столько народа. Ты склонил меня к измене мужу и городу. Разве ты никогда не просил, чтоб я выведала у мужа, где более слабые места укреплений, и не старался выведать через меня сведения о численности вооруженных отрядов в городе, о скьопетти, о ключах от ворот? И не заклинал меня пустить тебя ночью ко мне в спальню, где находится в сонном виде, невооруженный, мой муж, начальник города, на чей военный опыт больше всего полагаются теперь Бентивольо? Это страшные вещи, Микеланджело, одной из них было бы довольно, чтоб предать тебя суду, пытке и казни. Ты должен был погибнуть на плахе, Микеланджело, твое произведение — разбито и уничтожено, никто бы не помянул тебя добром, все должно было быть стерто, и Коста с другими болонскими художниками должны были занять свои места, продолжать свою работу. А для тебя — пытки и плаха, и вот затем-то я пришла к тебе, Микеланджело! Я несла тебе смерть, я, Кьяра, я несла тебе пытку и вечное посрамление. Но ты стал мне мил, Микеланджело, своим прямодушием и чистосердечием. Ты — юноша, явившийся безоружным среди волков, ты первый раз — вне родного города и еще ничего не знаешь, думаешь, что весь свет как сады Медицейские, каждый правитель — как Лоренцо Маньифико, каждый город — как твоя Флоренция. Ты — в Болонье, не забывай — в Болонье, среди патрициев скиталец, среди граждан — всего-навсего пришлец, выведенный из тюрьмы. Но мне было хорошо с тобою, ты был не такой, как те, другие, вокруг меня… ты никогда не падал передо мной на колени, не просил любви и ночи… всегда хотел только одного: чтоб я приходила… никогда не говорил о других презрительно или с ненавистью, что они занимают твое место, никогда передо мной не заносился: как я, человек из пепла и праха, могу ваять людей из бронзы и мрамора?.. Никогда не говорил мне, что я прекрасна… Почему ты мне этого не говорил?.. Я знаю: Агостино да Уливелло…