Он отнял ладони от лица и быстро пошел к палаццо Альдовранди. Он хотел смыть грязь и кровь, которыми был покрыт, и переодеться, прежде чем предстать перед патрицием, но слуга не дал, имея приказ привести Микеланджело сейчас же, как только придет.
Золото, облицовка стен, заморские благовония, легкие ткани, множество огней, княжеская роскошь. В глубоком кресле, закутанный в пурпур, сидел старик с прояснившимся лицом. Увидев кровь и грязь, он снисходительно сощурился, чтоб не видеть. Потом желтое лицо его окрасилось румянцем волнения, и он весело, живо промолвил:
— Очень рад, Микеланджело, что ты здесь, — я хочу сообщить тебе важную и радостную новость. Понимаешь, нынче днем в Болонью приехал венецианец Джордано да Кастельфранко, всеми, кто знает красоту его великого уменья, называемый Джорджоне, — и теперь он мой гость! Джорджоне, такая радость! Он бежал из Неаполя в Венецию от французов, но теперь останется здесь, чтоб посвятить дары своего божественного духа Болонье. Джорджоне, artifex praeclarus, egregius, omni laude pictor dignissimus, Джорджоне, которого и дожи сажают с собой за стол. Но на что ему дожи, теперь я для него дож! Я предоставил ему свой дом, охрану, стол — все, о, felix dies, о, beata nox, не забывают художники старика! Нужно мне теперь ему какую-нибудь работу достать, заказы, чтоб он от нас не сбежал, знаешь, какие венецианцы непостоянные… Но здесь семейства Феличини, Санути, ну и я… У меня с ним будет много хлопот, так что уж ты извини, Микеланджело, что я больше не могу внимание тебе уделять, тебе больше не нужен в Болонье покровитель, ты стал знаменит, вон там на очаге — деньги за статуи в Сан-Доменико, и там же пропуск, мной подписанный, на случай, если б ты захотел от нас уехать, так чтоб тебе не было в воротах неприятностей, как при въезде… Ну, не будем вспоминать, не будем вспоминать, я рад был тебе помочь, — доброй ночи, Микеланджело, доброй ночи… Подумай только! Джорджоне!
Ночь. Ворота дворца молчат. Как легко нашлась мне замена! С какой поспешностью старик отстранил меня, чтоб поскорей приблизить мгновенье, когда можно будет остаться наедине со своим новым любимцем, а меня выставить за дверь, чтоб я бродил в потемках, как выгнанный пес. Бывают дни, когда все словно покрыто пеплом, словно такой день не посвящен ни одному святому… Куда же теперь, изгнанник? Где ты найдешь гостиницу, стол, скамью для отдыха, кровлю над головой? Мне нужно только четыре стены, я смертельно устал, целый день бродил, хочу есть, мне нужен кусок хлеба и несколько досок, чтоб повалиться на них и заснуть, я — нищий… Куда теперь, изгнанник?
Укажи мне хоть один час, с тех пор как Франческо тайно носил тебе на Сан-Миньято Гирландайовы рисунки, хоть один час, когда ты был счастлив! Дома — презренье, насмешки и побои, у Медичи — удар кулаком и уродство навеки, обманчивость язычества и сожженье садов, каркающее беснованье Савонаролы, похоронный звон францисканского монастыря, изнурительная, бешеная работа, мучительное стремление овладеть, выразить, воплотить, раздирающее зрелище убожества человеческого сердца, лепет и расслабленье Полициано, всеми преданный Лоренцо, преданный и после смерти, снова обиды и оскорбления, угрозы костра для колдунов, болезнь, лихорадка, восхищение статуей из снега, иссушенность, ужас, ах, жестокий, нечеловеческий ужас, затравлен ужасом — во весь дух! во весь дух! во весь дух! без отдыху, куда глаза глядят… Это была Флоренция. Это было во Флоренции. И пренебреженье, равнодушие в Венеции, тюрьма в Болонье. Куда же теперь, бездомный бродяга?
Не была ли тюрьма, перед которой я снова стою, лучшей гостиницей, какую я только могу найти? Вот Болонья, для которой я ваял крылья ангелов. Пришла, как тень, остановилась в свете свечей, длинные белые нити жемчуга трепетали в волнистых черных волосах, я ваял крылья. Каждое утро слышал ее шаги на плитах храма, она приходила из темнот храмового нефа, как сошедшая с фрески, ожившая святая, окутанная облаком золотого света, шаги ее слышались все ближе и ближе…
Послышался глухой звук шагов по грунту пьяццы. Тюремные ворота открылись. Микеланджело отступил к самой стене.
В мутном свете осторожно несомых светильников из тюрьмы вышла темная процессия. Фигуры двигались безмолвные, черные, словно опаленные адским жаром. С ними шел, конечно, и дьявол, но его не было видно. И ночной ветер затих и свернулся у их ног. Они подвигались тихо, как призраки. Процессия шла медленно, и фонари мигали, как рыданье, как лепет ночи. И в их приглушенном свете, полуприкрытом плащами, Микеланджело узнал прежде всего высокую, прямую фигуру Асдрубале Тоцци. За ним волочили по земле тело человека, не желавшего идти, так что пришлось сбить его с ног и тащить в оковах. А когда и на него упало немножко света, Микеланджело узнал лицо и задрожал от ужаса. Лицо было темное, подземельное, искаженное таким исступленным презреньем и отчаяньем, что было страшно глядеть. В глазах узника сверкали зарницы безумия, изо рта текла слюна, как из пасти бешеной собаки. Снова пала тьма, и лицо скрылось, словно ушло в могилу. Процессия разворачивалась медленно, так как тот, кого тащили за оковы, упирался еще коленями, — процессия продвигалась еле-еле, направляясь к дому Асдрубале Тоцци.
Микеланджело оцепенел от ужаса. Это лицо он сегодня уже видел! Видел там, на картине, на "Последней вечере"! Значит, это был не морок, не сон, я в самом деле был у Косты. Это — его человек из подземелья, значит, я был у Косты, предупреждал монну Кьяру, на самом деле слышал ее слова: "Мой бедный Микеланджело, до чего все это мне теперь безразлично…" А Коста отвернулся, чтоб она не видела, как он ужасно страдает, потом упал ему на грудь, обнимал его, стирал грязь и кровь… Он предупредил ее! Она не захотела!