Камень и боль - Страница 132


К оглавлению

132

Апрель. Клейкая листва кустов и деревьев, золотые цветы. Деревни, не имеющие другого имени, кроме как весна. Окрестность, которая называется просто апрель. Жасминный цвет сыплется на дорогу, в ее искрящуюся пыль. Всюду солнце. Порой мелкий дождь, тоже полный солнца. Листы на вечернем ветру звучат нежным звуком флейты и до сих пор — еще не терпкие, а таят весеннюю сладость — в сердцевине и в своей свежей, радостной окраске. Некоторые напоминают рой зеленых бабочек и мотыльков, расправляющих крылья для полета. Все ручьи текут, полны весной, и вода в них — вся из света и звуков. Почва, полным-полна весенней зеленью, одевается в аметистовые тени. Вечер — апрельски-пурпурный, цветы покрыл алый сок последнего солнечного луча, а потом они засеребрились. Лунный свет падает ласковый, неодолимый, чарующий, в дрожи его — трепет предчувствий всех летних ночей, которые потом придут, успокоят потрескавшуюся от зноя землю. Но сейчас это милованье света и земли еще дразняще легко, лишь в беглых касаньях, аромат грядущих цветов еще невнятен, — благоухают фиалки, но еще не пылают любовью ни мята, ни лаванда, лучи падают вкось. Апрель, топот конских копыт приглушен влажной почвой, — они едут во Флоренцию. Флорентийская роза, всегда налитая кровью, как губы женщин, ждет в музыке и благоуханье. Шум вод сопровождает эту езду, лавры стоят с ласковой, тихой влажностью среди веселья ирисов и их гимнов жизни; апрельский покой, сладость небес и земли, они едут во Флоренцию. Иногда в лицо им пахнет сильный весенний ветер, развеет угрозу бури. Окрестность взметнется, среди гор грянет аккорд грома, и сумасшедший дождь запляшет по лесам и лугам. Капли бриллиантами горят на шляпах и плащах, западают в самое сердце, маска окрестности стала серебряной, они едут во Флоренцию. Апрель.

Вдруг — колокола. Час — послеполуденный. Дорога извивалась и пошатывалась, пьяная солнцем. А звон плыл над виноградниками, оливковыми рощами, над смоковницами и самшитом, над кудрявой землей. Колокола гудели вширь, звук их напрягался, как лук, и летел далеко во все стороны за городские стены, весь белый и металлически-торжественный. Заблаговестил собор, и по его знаку стали бить ключом голоса остальных, забились сердца колоколов Санта-Аннунциаты, Санта-Кроче, Сан-Лоренцо, Сан-Франческо-аль-Монте, им ответили колокола Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Мария-Новелла, Сан-Спирито, Сан-Марко, подхватили колокола Сан-Никколо, Сан-Амброзио, Санта-Мария-делла-Анджели, Санта-Тринита и другие, другие, все флорентийские колокола пели в призме апрельского света, и город, одетый солнцем, пел с ними. Это был могучий, вдохновенный гимн колоколов, восходящий прямо в небо золотым пламенем чистосердечной, благоговейной жертвы, это был колокольный зов к небу, к его престолам и силам, это был долгий жгучий поцелуй и вопль, это была песнь Флоренции. Микеланджело спрыгнул с коня. За спиной его послышался дрогнувший резкий голос Сангалло. Они увидели город. Микеланджело, странник, пошел теперь пешком. Сан-Миньято. Крест у ворот. Солнце и колокола.

Но Сангалло встревожился. Прежде чем войти в ворота, он тронул плечо Микеланджело.

— Что это звонят? — прошептал он. — Для вечерни еще рано.

Но Микеланджело пожал плечами. Пускай звонят, пускай, пускай еще, чем же лучше мог встретить их любимый город?

Улицы. Такие знакомые! На каждой стене этих домов остался какой-нибудь след его жизни, каждая морщина и трещина в камне полна его воспоминаний. Но тревога Сангалло усилилась, когда они увидели толпы, устремляющиеся по всем улицам к зданию Синьории. А колокола гудели.

Микеланджело смешался с толпой. Кто обратит внимание на вернувшегося беглеца? В это мгновенье он вспомнил свой отъезд. Тогда тоже навстречу ему валила поющая толпа. И теперь поет. Тогда это была песнь восстания, во главе шли представители городских кварталов, все стремилось к дворцу Медичи… а теперь людские потоки сливаются на площади Синьории. Какие странные лица!.. Микеланджело кинул узду своего коня растерянному Тиберию и пошел с остальными. Так подобает вернувшемуся страннику, бесславно появившемуся бродяге… Знаешь, зачем ты бежишь, Микеланджело? Ты бежишь затем, чтоб вернуться… Идут… Каждым нервом чувствует он, что снова стал частью Флоренции. И с каждым вздохом вдыхает ее особенный, острый, горьковатый, сладостный воздух. Касается плеч и локтей тех, что теснятся рядом. Уж он давно потерял Сангалло с его слугами и не думает ни о чем, знает только одно: я опять дома, опять во Флоренции, иду, куда идут вот эти, я один из них, среди них я дома, иду вместе с ними… Я — кусок Флоренции, я опять в ее стенах, один из тех, кто сейчас, насупившись, твердым торжественным шагом, с пеньем движется в могучей процессии. Почти все — в черной одежде, а моя одежда покрыта дорожной пылью. На женщинах никаких украшений — ни золотых венцов, ни ожерелий, платья без выреза, застегнуты наглухо. Лица серые, изможденные, осунувшиеся. Шаг толпы — тяжкий, медленный. Он уже не смотрит на одни только здания и улицы, не обращает внимания на статуи, с которыми тогда под дождем так прощался. Он видит впереди толпы волнующиеся хоругви с изображениями святых, особенно — святого Иоанна Крестителя. Процессия детей в белом, с веночками первых весенних цветов на голове. И песнь плывет под звон колоколов, песнь взлетает и падает, вырываясь из тысячи глоток, песнь бушует, плеща о камни дворцов, песнь заглушает даже колокола, — все поют страстно, восторженно, глядя на высокий крест во главе процессии, окруженный хоругвями, развеваемыми весенним ветром. Песнь гремит:

132