Микеланджело остался один. Ему казалось, будто он очнулся от какого-то припадка безумия, от кошмара. Он не узнавал Флоренцию, слыша крик и плач детей. Это уже не город Лоренцо Маньифико, это Флоренция Савонаролы, правы были те, кто предупреждал. На улице больше никого. Вдоль домов, крадучись по-кошачьи, пробирался какой-то мальчик, что-то пряча под курткой. Увидев Микеланджело, он остановился как вкопанный. Но потом догадался: это чужеземец, весь в дорожной пыли. Пыль на одежде Микеланджело придала мальчишке храбрости, и он прошмыгнул мимо, не спуская подозрительного взгляда с незнакомого лица. А Микеланджело узнал его. Это был десятилетний Андреа, сын портного, которого называли, по ремеслу отца, — Андреа дель Сарто. И в то мгновенье, когда мальчишка пробегал мимо, Микеланджело заметил, что из-под короткой куртки у него высовывается кусок обгорелой, опаленной картины Боттичелли, спасенный от костра. Микеланджело задрожал, он готов был схватить паренька и поцеловать. Потому что вокруг догорающей пирамиды давно уж стояла стража с обнаженными мечами, а однажды толпа растерзала живописца Кавальери, бросившегося было, как безумный, к огню, чтоб спасти часть картины Мантеньи. А мальчик не побоялся… Обгорелый кусок Боттичеллевой живописи свешивался из-под куртки, и паренек, заметив слишком пристальный взгляд чужеземца, пустился бежать. Я этого не забуду, Андреа дель Сарто, я ведь тоже прятал у себя под курткой рисунки и холсты, тоже, мой милый…
Он стоял в нише дворца Гонди, и трое прошли мимо, не обратив на него внимания. Но он их узнал. Живописец Лоренцо ди Креди и Поллайоло, оба в черном, серьезные, хмурые, осторожно и заботливо вели под руки старичка, перебирающего пальцами с тихой молитвой зерна четок и с трудом переводящего дух, — видно, и он принимал участие в пляске. Оба поводыря отвечали на каждую его молитву: "Аминь", — с великим почтеньем его поддерживая. Микеланджело узнал и его. Это был маэстро Сандро Боттичелли.
Он стал глядеть им вслед. Весь город будет сегодня тесниться в Сан-Марко, куда толпы валят уже теперь, хотя Савонаролова проповедь начнется только в полночь. Будет там, конечно, и дядя Франческо, и братья, а может, и папа. А мама? Но тут за спиной его послышался чей-то голос:
— Флоренция встретила тебя колоколами и пляской, Микеланджело, а я приветствую тебя просто, по-человечески. Когда ж ты приехал? Ты еще в пыли…
Микеланджело повернулся и радостно сжал руку говорящего.
— Никколо!
Тот засмеялся и обнял его.
— Да, я. Я узнал тебя сразу, еще там, в толпе. Знаешь, — продолжал Макиавелли, сопровождая слова свои легкой летучей улыбкой, — я не пляшу. Не умею скакать во славу божию, но всегда стою в стороне, смотрю, наблюдаю. Это очень интересно и…
— Ты всегда стоял в стороне и смотрел, Никколо! Помнишь, еще тот раз, когда уезжала принцесса Маддалена?
Макиавелли равнодушно махнул рукой.
— Ничего из этого не вышло, как вообще из всех Лоренцовых замыслов.
Он медленно провел всей ладонью по одежде Микеланджело. Но не то чтоб погладил.
— Пыль… — тихо промолвил он. — Дорожная пыль…
И долго глядел на свою ладонь.
— Никколо… — прошептал Микеланджело. — Это было страшно!..
Макиавелли засмеялся.
— Привыкнешь, как я. И почувствуешь любопытство, как я. Не забывая того, что я тебе сказал тогда, на косогоре, ты сам мне об этом сейчас напомнил: стой в стороне и наблюдай. Много увидишь интересного. А придет время, станет еще интересней. Впрочем, это уже начинается… Видел пляску? Это не все, это не только пляска, гораздо интересней то, что за ней скрывается. К твоему сведению, теперь Савонарола предписывает флорентийским гражданам не только молитвы, но и что им есть, как одеваться, когда спать с женами. Беда, если он высчитает, что какой-нибудь ребенок был зачат во время поста! А мясо мы теперь можем есть только два дня в неделю, а в остальные дни — хлеб и вода, надевай власяницу и сиди в пепле. И вот — первые перестали скакать мясники. Отказались воспевать хвалы Христу, королю той Флоренции, в которой нельзя есть мясо. Собрались с топорами у дворца Синьории и до тех пор там бушевали, пока Синьория, ввиду их ничтожных доходов, не сняла с них налога. А пройдет немного времени, и придется простить чеканщикам по золоту, ведь здесь нельзя носить золотых украшений. А потом — торговцам шелком, потому что нельзя ходить в шелковой одежде. А потом вышивальщицам, красильщикам и золотарям, чтоб не перестали вдруг скакать золотари, красильщики и торговцы шелком. Что же будет делать город, не получая налога? Идет война, нужно много, много денег. Ты знаешь, Пиза отпала, мы ведем войну с Пизой. Отпало Ливорно, мы ведем войну с Ливорно. Но нам приходится держать вооруженные отряды и против Рима. Война. Каждый город копит деньги, вводит новые и новые налоги, иначе нельзя. А у нас? Налоги прощаются. А то граждане скакать перестанут.
Макиавелли засмеялся язвительным смешком.
— Понимаешь? Или платить налогов не будут, или скакать перестанут. Ах, Микеланджело! Как это занятно! Стою в стороне и смотрю! Савонарола хотел весь город превратить в огромный монастырь, а превратил его в большое кладбище, здесь люди, как мертвые, не улыбаются. Едят, как он приказал, одеваются, как он приказал, спят с женой, когда он приказал, — только по определенным дням, когда нет поста, — а ему все мало! Это, мол, еще не царство божие на земле… Можно поверить, что нет! Просто страшно, до чего Савонарола не знает людей! Живет все время в каком-то воображаемом мире, где нет ни грешников, ни человеческих слабостей… а потом вдруг свалится с этих высот и увидит одну грязь вокруг — хуже, чем есть в действительности… и тогда, в пылу вдохновенья, издает новые законы, новые правила, рвется куда-то, где сплошь одни праведники, а не жалкие, пыльные, блеклые горожанишки, пропыленные людишки, скорченные за канцелярскими налоями и грызущие длинные столбцы цифр… Нет, не знает он людей. Он хочет, чтоб все были избранниками, и тащит их за собой, перепуганных его угрозами и бирючами, усталых и замученных его неустанными обличеньями. Сдается мне, слишком много их тащит он с собой к узким евангельским вратам, все туда не войдут, не войти всей Флоренции. А он идет, тащит их за собой, проклинает, приказывает, сажает в тюрьму, грозит, и что ж удивительного, что многие втайне подумывают о том, как было бы славно, если б он оставил их в покое и им не надо было бы тянуться за ним к царству божию на земле… Знает Христа, а не знает людей. И его ждет здесь провал. Потому что, Микеланьоло, Макиавелли, взяв собеседника доверительно под руку, понизил голос, — о людях ничего другого не скажешь, как то, что они неблагодарны, вероломны, непостоянны и трусы. Пока ты их гладишь по шерстке и сам им в новинку, они за тобой идут. А как только ты от них потребовал что-нибудь серьезное, так взбунтуются и оставят тебя. И правитель, положивший в основу своего управления одну лишь веру в то, что люди добры, падет, оттого что не приготовил себе чего-нибудь ненадежней.