Камень и боль - Страница 143


К оглавлению

143

— Я не был у волшебницы, — тихо промолвил Граначчи.

Тут Микеланджело, до боли закусив губы, воскликнул:

— Неправда!

— Я не был у волшебницы, — повторил Граначчи и отвел руки Микеланджело от его лица, удержав их в своих. — Потому и не сказал тебе ничего… А все-таки вернулся не такой, как был. Но теперь, теперь пришла пора сказать тебе. Путь до Сполетского герцогства был долог, Микеланьоло, я был еще мальчишка, шел с одной безумной мыслью в голове, мыслью об этой мертвой… Я спешил. Как-то раз ночь застала меня в горах у Сполето. В безднах — тьма, над утесами сияли звезды, я никогда этого не забуду. Мне было страшно идти дальше, всюду обрывы, пропасти, и я стал искать какую-нибудь пещеру, грот, где переночевать, брел ощупью, держась за стены скал, тропинка вилась все дальше… И в эту минуту, самую тяжелую из пережитых мной, я вдруг услышал пенье.

Граначчи замолчал, черные глаза его расширились.

— Голоса были девичьи, они лились со скал вокруг, они пели о милосердной матери божьей, о святом архангеле Михаиле, мне казалось, я умер и стою у райских врат; страшная, даже мучительная сладость затопила мне сердце, я упал на колени, благодаря бога… Пенье приближалось, и я увидел то, что, если бог пошлет, увижу еще раз только на небе. По тропе среди скал шла, озаренная факелами, процессия девушек и женщин, их вел старенький сгорбленный священник, опираясь на длинный посох с знаком креста наверху, они шли и пели, несли факелы и пели, на голове у каждой — терновый венец… Так увидел я впервые дев из скал. Я, конечно, уже слышал о них. Не только при папе-испанце, не только теперь при Александре, но и во времена Сикста и Иннокентия монастыри превратились в публичные дома, ты знаешь об этом. Кто хочет девушку на ночь, хоть монах, хоть дворянин, входи в любую келью женского монастыря, — это бордели, полные разврата, — заплати за постель и проститутку, которая потом пойдет каяться перед алтарем. И девицы, желающие в самом деле служить богу, уходят в пустыню, в лес, в скалы, устраивают там свои скиты, убежища, пещеры, моленные… Девы из скал, увенчанные терновыми венцами… "Чего тебе нужно среди нас, юноша?" — спросил меня старичок священник. И они взяли меня с собой, в скальную молельню, ко всенощной… И я у них остался. Не пошел в Нурсию, к вещей Сивилле, обручаться с мертвой язычницей, с дьяволом, ради искусства и славы… Со слезами поклялся старому священнику, который утром исповедал меня, сидя на большом камне и положив руки мне на голову. Он дал мне отпущенье грехов. "То, что ты задумал, великий грех, — сказал он, — и я возлагаю на тебя великую епитимью. Что ты для дьявола сделать хотел, то сделаешь для бога… Никогда не знать женщин вот что обещал я, в чем поклялся, от чего закаялся. Это не кощунство. Микеланьоло, если я все время пишу теперь святых, матерь божию, царицу небесную, победительную, пречистую, святого архангела Михаила, это не кощунство… если я пишу так… так, как умею…

— Франческо!

— Таким смиренным стал я в боли своей… — тихо промолвил Граначчи, обнимая его голову. — А ты мне опять толкуешь о любви, которая смеется мукам, о любви суровей лавра, которая творит только зло… живой камень… Мы изменили не только слова свои, мы изменились сами, Микеланьоло, изменились… Меня не одурачил ад, не провела мертвая. Я пишу, как умею, но во славу божью, и бог, конечно, взглянет на это милостивей, чем если б я ценой души своей стал творить лучше Мазаччо, Джотто, Винчи и всех, кого тогда назвал… Та ночь изменила меня. Я вернулся уже не мальчиком, с недетским взглядом, с изменившимся лицом и душой… Девы из скал, тернием венчанные! А ты — "белый жемчуг в черных волосах"…

— Франческо!

— Мы хорошо поклялись там, у ворот, но ты, ты все изменяешься… отвердеваешь… каменеешь… все время блуждаешь… твой путь будет нелегок… ты бежал, а ничего не сказал мне… почему в тебе укоренился такой страх, откуда такая темная подземная сила, откуда вечно такая тревога? Ты больше во власти дьявола, чем мы, чем кто-либо из нас… много еще крови прольется из твоих ран, прежде чем ты вкусишь небесного мира и покоя… Это у тебя как-то очень странно, Микеланьоло: твое творчество, работа твоя все прекрасней, величественней и возвышенней, а сам ты… сам в это время — все хуже и хуже… В чем разгадка?

Кто-то громко постучал, удары в дверь были глухие и гулкие.

— Я знаю, кто это, — сказал Граначчи, — кто хочет видеть нас. Узнал эти быстрые, скользящие шаги, как только заслышал их на лестнице. Это Макиавелли. Всякий раз, как у нас заходит речь о чем-нибудь важном и печальном, Никколо прерывает нашу беседу, как тогда… Ему, видно, на роду написано появляться со своими новостями не вовремя. Но прежде чем ты откроешь, я скажу тебе насчет Аминты вот что. Я любил ее больше, чем кого-нибудь на свете. Она это знала и не могла понять, почему я не приближаюсь к ней. Она ничего не знает о моем обете, о моем хождении, и ты ничего ей не говори. Я люблю ее в своих молитвах. И у нее должен я претворить ту любовь, которая несет только зло. Потому что знаю, что это не ради ночи с копейщиком сэра Филиппа, а из-за меня позволила она убить Кардиери, думая, что это он мне мешает. И вот однажды…

— Претворить любовь… — прошептал Микеланджело.

Удары стали оглушительными, и Граначчи встал.

— Это долгий разговор, и при человеке с такими общественными склонностями его не поведешь. Так что — в другой раз, Микеланьоло, если только ты опять от меня не скроешься. До другого раза. Но… береги Аминту!

Он открыл, и в комнату стрелой влетел Макиавелли.

143