Микеланджело встал, смертельно бледный. И, не говоря ни слова, ощупывая вытянутыми руками пространство впереди, как слепой, вышел из трактира.
В ту ночь он пришел к Аминте и спал с ней.
Сумрак среди чужих вещей, сумрак без ласкового шороха надвигающегося вечера. Тьма крадется, как убийца, по улицам, среди дворцов, среди голых, твердо возвышающихся стен, мимо оббитых или невредимых статуй времен Августа и Траяна, среди домов, из которых каждый — надежная крепость. В свете факелов проплывают в сумерках носилки священнослужительской куртизанки, словно позолоченная лодка по волнам. Они завешены тяжелой парчой, но еще так душно, что занавеси отдернуты, и девичьи глаза и губы улыбаются толпе студентов, которые приветствуют ее воздушными поцелуями и учтивыми поклонами. Несколько голодных оборванцев, отставших от войска, сблизили свои крысиные физиономии, тихонько совещаясь о том, как разделить между собой отдельные улицы на предмет ночных заработков с помощью кинжала. Грязь прыскала из-под копыт баронских коней, чьи хозяева ехали играть во дворец Мерканте. Папские солдаты светили фонарями и плошками на статую Пасквино, а командир, сквернослов, разбирал новые поносные надписи, написанные на ней за сегодняшний день, — нет ли среди них чего насчет его святости, — и обнаружил столько, что даже сам встревожился. Молоденькая девушка с задорными глазами, стоя перед трактиром, зазывала внутрь. Ватага молодых художников прошла по улице с одним факелом, приставая к вечерним прохожим. Солнце быстро заходило. Тьма окутала высокие башни Трастевере, легла в сады на Яникуле, застлала кровли дворцов Орсини, Сан-Марко, Нардини, Каффарели и колонну Марка Аврелия. Луна стала поливать серебряным светом сперва стену Колизея и сторожевую башню Конти. Рим потонул во тьме. На Лунгаретте зажглись фонарики иллюминации, от Порто-Сан-Спирито понеслись крики, звуки труб, выклики, топот копыт. Это герцог Гандии, любезнейший сын его святости, со своей свитой из шестидесяти дворян, возвращался в город. Факелы свиты бежали во тьме, словно ручей огня, ко дворцу Борджа, но тьма все сгущалась, она покрыла район Понте, район Парионе, район Сан-Эустакио, Аренуло, Сан-Анджело, Пиньо, Кампителли и все остальные. Тьма, непроглядная тьма.
На римские улицы вышли убийцы и стражники.
Чердачную каморку во дворце Рафаэля Риарио, кардинала от Сан-Джоржо, на Кампо-деи-Фьоре, ярко освещали несколько свечей в подсвечниках, стоящих среди кусков черствого хлеба и мисок с остывшей кашей на грубом, ободранном столе. Сидя на низком дубовом сундучке, сжав руки между колен, Микеланджело глядел на маленького человечка, совершенно лысого, вертевшегося перед ним, восторженно рассматривая картон с рисунком, изображающим стигматизацию святого Франциска.
— Гляжу и диву даюсь, — тараторил человечек. — Ком к горлу подкатывает. Ты в самом деле нарисовал это для меня, флорентиец? Такая вещь в алтарь прямо просится! Тогда мой дорогой святой Франциск заговорит со мной…
Микеланджело устало улыбнулся.
— Ты не идешь спать, Франческо? — спросил он.
— Спать? Сейчас — спать? — обрушился на него человечек. — Ложись, а я еще понаслаждаюсь твоим дарованием, да и нет у меня столько времени, как у тебя, я должен ждать, когда от нашего хозяина вернется патер Квидо, прелат Святой апостольской канцелярии; он хочет, чтоб я его еще побрил. Ах, Микеланджело! Ты художник не мне чета, я должен это по справедливости признать, не мне чета, я бы нипочем такой вещи не смог нарисовать!
Микеланджело встал, зажег еще одну свечу и, сев за стол, принялся писать своим четким, красивым почерком письмо. А человечек забегал по комнате, без конца тараторя и соображая, куда бы повесить картон. В конце концов он остановился перед своей постелью, стоявшей против постели Микеланджело, и, приложив картон к выбранному им месту на стене, воскликнул:
— Здесь, Микеланджело, здесь?
— Ну чего тебе надо? Ты не даешь мне ни минуты покоя… — вскипел Микеланджело, с раздраженьем ударив кулаком по столу.
— Не сердись, флорентиец! Я у тебя совета прошу…
— Вешай где хочешь, а еще лучше… продай!
Человечек оторопел.
— Ты что — с ума сошел? Продать вот это? Самое прекрасное из всего, что я имею? Как это взбрело тебе в голову? Ты мало молишься, Микеланджело, мало молишься, коли можешь так говорить. Продать это!
— Почему бы нет? Выдай это, скажем, за подлинный портрет святого Франциска, получишь много денег… а в Риме к таким вещам уже привыкли!
— Что ты говоришь! — возмутился человечек. — Совсем спятил?
— Одним мошенничеством больше или меньше… — с горечью возразил Микеланджело и снова опустил гусиное перо в чернила. — А теперь дай мне писать…
Человечек забарабанил молотком по гвоздям, прибивая картон. Но продолжал говорить в промежутках между ударами.
— Это ты во Флоренцию пишешь? Хозяину своему или полоумному этому, Савонароле? Про нас пишешь? Жалуешься?
Микеланджело с сердцем отбросил перо и, оттолкнув стул, пересел опять на сундук.
— Просто голова кругом!.. — воскликнул он, ероша руками волосы.
Человечек перестал стучать молотком и подошел к нему, глядя на него мягким, сочувствующим взглядом.
— Ты просто какой-то чудак, флорентиец! Чего ты теперь-то тревожишься? Это просто смешно! Быть в Риме — и тревожиться! Жить на Кампо-деи-Фьоре — и тревожиться! Быть гостем кардинала Риарио — и тревожиться!
— Гостем? — вне себя вскочил Микеланджело. — Какой я здесь гость? Вот эта дыра под самой крышей, это пренебреженье ко мне, это презрение, это гостеприимство? Так принимают художников римские кардиналы? Почему он не отпускает меня домой? Здесь я только зря трачу время, ни на что не нужный. Ты хоть его брадобрей, а я что? Флорентиец, человек из того города, откуда он вернулся, бледный, как смерть, не дослужив кровавую мессу Пацци, на что я ему? Может быть, я повинен в той смертельной бледности, которая останется у него до самой смерти?