Он был бледен.
— Два призрака ходят по Ватикану, — сказал Микеланджело. — Один в пламени, другой несет крест… разумей, кто слышит. Но кто уразумеет?
Патер Квидо сильно сжал руки.
— Больно много ты говоришь, Буонарроти! Я пойду. Но вижу, ты умней, чем я думал, флорентиец, — да кабы был еще поумней!.. Я знаю, как тебе можно было бы легко вернуться во Флоренцию и не так уж хлопотать все время о деньгах и работе… Собственно, из-за этого и зашел к тебе. Я понимаю, не очень-то приятно — жить на этой верхотуре, в тесной каморке и спать на одной кровати с брадобреем…
Франческо поглядел на священника растерянно, но тот ответил отчужденным, ледяным взглядом. Франческо смущенно опустил глаза. Выходит, он уж — не художник первым делом, а потом уже брадобрей? Выходит, уж не сотоварищ? Но ведь он хорошо пишет красками, слепил даже статую из глины, и патер Квидо это знает, сам об этом говорил, так почему же вдруг заводит речь о кровати брадобрея?
А патер Квидо продолжал:
— Нелегко найти замену канонику Маффеи. А святому престолу нужны точные сведения… дело идет о пробе, маленькой пробе… И ты сейчас же попал бы домой. И куча денег. Кстати, ты не хотел бы принять хоть малый обет и вступить в ряды духовенства?
— Один раз… — хрипло ответил Микеланджело, — один раз мне уж предлагали пойти в монастырь…
Патер Квидо махнул рукой.
— К Савонароле? Да? Как все там у вас? Глупость, мы бы тебя не стали делать монахом. Ты остался бы мирянином, принял бы только обет послушания, да и того бы не понадобилось, — что ты на это скажешь, флорентиец? А какая заслуга перед богом и церковью? Ты хочешь по-прежнему шататься по белу свету, не имея крова над головой, всеми пренебрегаемый, как странник, вечно зависящий от чужой милости, попросту как бродяга… или хочешь получить небольшую, но доходную церковную недвижимость за верную службу святому престолу? Я из нашего с тобой разговора узнал о тебе больше, чем ты думаешь, мы в Святой апостольской канцелярии умеем определять людей с первого взгляда. Ты отвечал мне все время очень удачно, у тебя быстрое соображение, свободная речь, хорошие манеры, не к лицу тебе каморка брадобрея, ни мошеннические проделки с кардиналом или каким-то миланским купцом, — что ты на это скажешь, флорентиец? Ну хоть для пробы, у тебя во Флоренции много друзей и знакомых, я уверен, что твои сведения были бы точны, к тому же ты, как художник, умел бы проникать в более чувствительные места, чем толстый каноник, а жизнь ты, как я слышал, ведешь строгую, упорядоченную, так что огненная старуха тебя у нас не пожрала бы. Ну, как решаешь?
— Один раз меня звали в монастырь… — ответил Микеланджело каким-то придушенным голосом, — а в другой раз требовали, чтоб я предал женщину. Я каждый раз отвечал: нет! Не предам ни женщину, ни город. Отвечаю тебе: нет!
— Ну, так долго оставаться тебе в каморке брадобрея, художник флорентийский, — засмеялся патер Квидо. — Да мне уж все равно, я не для себя тебя заманивал, а для своего преемника. Так что не настаиваю. Пусть его ищет, кого хочет, хоть старуху огненную. Я скоро уеду.
— Вы нас покидаете, ваше преподобие? — изумился Франческо.
— Да, — кивнул патер Квидо. — Довольно с меня этого города с его призраками. И потом — неужели ты думаешь, что меня не тянет дальше и выше, что я хочу до самой смерти строчить бумаги в Святой канцелярии? Уеду, здесь за все нужно платить, и притом страшно дорого. Уеду — и очень скоро. Я купил право продажи индульгенций, это самое выгодное — и уеду. В Германию либо в Чехию.
Франческо всплеснул руками.
— Так далеко?
— Только, — патер Квидо нахмурился, — мы так наводнили Германию, что трудно выбрать. Погоди… — порывшись в карманах плаща, он вынул записку и развернул ее, приблизив к свече, — у меня здесь подробно записано, я взял на заметку в Святой канцелярии… Что выбрать? Битком забили немецкую землю. Видишь? В капитуле мейсенского дома уж сидят восемьдесят восемь каноников, для меня не осталось места, при Страсбургском соборе целых сто тридцать семь, об этом и думать нечего, и в других местах не лучше: во Вроцлаве — на каждые двадцать человек один священник, в городе Гота на тысячу жителей сто священников, а в Кельне — пять тысяч духовных лиц в одиннадцати аббатствах, девятнадцати церквах, ста часовнях, двадцати двух монастырях, семидесяти шести общинах. Нет, там мне делать нечего, да, в общем, надо класть на Германию миллиона полтора священников, не считая тех мест, где один епископ получает доход с трех епископств, один аббат — с пяти аббатств, один приходский священник — с десяти приходов. Нет, поздно я спохватился, что выбрать? — промолвил он разочарованно. — А Чехия? Страна, опустошенная войнами, двора Беатриче Неаполитанской там больше нет и полно еретиков, что толковать! Англия тоже переполнена духовными, как и Германия, не стать мне там епископом. А во Францию не пустят — французские священники, как только узнают, что я еду с папским бреве домогаться пребенды… Но я не хочу оставаться всю жизнь папским писарем! Вот купил себе право продажи индульгенций и уеду. Близится год отпущения грехов, и продажа пойдет бойко. Поеду в Германию…
В ту ночь Микеланджело долго лежал, закинув руки за голову, и глядел во тьму. Ровное дыханье Франческо, мирно спавшего близ картона с изображеньем стигматизации его святого покровителя. Шелест ночи. Голоса тьмы, уж не угрожающие и не волнующие, голоса слабые, которые он научился не слушать. Он глядел в темноту, и все перед ним раскрывалось и закрывалось словно большая черная роза, медленно роняющая лепесток за лепестком. И в этой черной розе были его прошедший день и эта ночь, в ней была, может быть, вся его жизнь. Цветок облетел, вырос новый, распустился, черные лепестки разблагоухались во тьме, увяли, стали осыпаться, он за ними следил, и вот уже опять вырастает новый, точно такой же черный и благоуханный, опять осыпающийся, стоит только протянуть руки — и подхватишь эти падающие листки в ладонь, черные листки, чтоб растереть их в горячих беспокойных пальцах, но он этого не сделал, не протянул руки во тьму, как поступил бы в другое время, а только смотрел, смотрел, как черная роза растет, вянет, опадает, растет…