Камень и боль - Страница 165


К оглавлению

165

Вскоре римский дворянин Якопо Галли отказал Микеланджело в своем гостеприимстве, объявив ему об этом с искрящейся улыбкой. Галли было обидно, что он столько говорил о Микеланджело на патрицианских пирушках, так расхваливал пьяного бога, что заказы посыпались со всех сторон, но Микеланджело от всего упорно отказывался, не дорожил славой и добрым отношением, не хотел ваять Андромеду, Ариадну, Елену Спартанскую, Ганимеда, обнаженного, как Парис, — того, что требовали римские прелаты и патриции, ценители искусства. Якопо Галли выгораживал его, как умел, но они уходили рассерженные, никто больше не смеялся над кардиналом Рафаэлем Риарио из-за брадобрейской каморки, все даже хвалили его мудрость и знание людей. Смеялись теперь уже не над кардиналом Рафаэлем, а над Якопо Галли, не понимая, с какой стати он покровительствует этому чудаку, нелюдимому флорентийцу, который так задрал нос. А Якопо Галли не любил, чтоб над ним смеялись.

Он расстался с Микеланджело, оправдывая прелатов и себя. Микеланджело должен признать, что он, Якопо Галли, не может лишаться друзей и приязни кардиналов из-за флорентийских причуд, не пристало быть посмешищем ему, юноше di bello ingegno, но он никогда не забудет Микеланджело, которого считает величайшим художником Рима, Микеланджело может в любое время вернуться к нему — двери будут для него всегда открыты и все приготовлено для работы.

Они простились, и Микеланджело не оставалось ничего другого, как только найти постоялый двор, а так как все деньги за "Пьяного Вакха" он отослал домой, то жил он бедно. Но все, кто ходил слушать мессу отца Уго в церковке Сан-Козимато, тоже жили бедно, он опускался среди них на колени, отец Уго в алтаре совершал пресуществление хлеба, и бог нисходил к бедным, был с ними и глядел на них, отец Уго воздевал руки и показывал народу бога, и бог глядел на народ и на коленопреклоненных здесь — на старух, на искалеченных в битвах, на блудниц, на нищих, на беспризорных детей, на тех, чьим ремеслом была нужда, и порой на Микеланджело, коленопреклоненного между своими.

А потом на постоялый двор к нему пришли слуги и увели его во дворец высокородного Жана Вилье де ла Гросле, бывшего посланника Карла Восьмого и аббата церкви св. Дионисия, а теперь — кардинала от Санта-Сабины. Микеланджело пошел к кардиналу, который послал за ним, и увидел старика в пурпуре. Подошел под благословенье, потом сел и взглянул на лицо, обрюзгшее, в морщинах, напоминающих письмена смерти. Старик положил усталую руку на Часослов, поглядел на Микеланджело мягким, ласковым взглядом и промолвил:

— Я вспомнил про тебя, Микеланджело Буонарроти, не потому, что тоже видел твою статую у Якопо Галли, а потому, что ко мне прикоснулась смерть. Я болен и стар, знаю, что уж скоро non aspiciam hominem ultra et habitatorem quietis, generatio mea ablata est et convoluta est a me, — еще немного, и не увижу я человека, ведущего спокойное существование, век мой уже отнимается от меня и свертывается, quasi tabernaculum pastorum — подобно стану кочевников. Я умру, довольно пожил на свете, нынче утром у меня опять остыло сердце и ожило лишь через долгое время, все вокруг уж думали, что я мертв. Опять оно остынет и больше не оживет, позовет меня бог, в бесконечном милосердии своем предупреждающий меня таким образом о необходимости готовиться в дорогу. — Проведя морщинистой рукой по переплету Часослова, старик снова обратил свое пепельное лицо к Микеланджело. — Я доверяю тебе, юноша, мне понравилась эта статуя и понравилось еще то, что ты не начал сразу извлекать пользу из своего успеха, отказался от него и приготовился к другому труду, потому что по этому отказу и молчанию я понял, что ты не из тех, что создают одних только Вакхов… не такой, как другие. Но хоть и не одних Вакхов делаешь, а этого сделал прекрасно, и доверие мое к тебе возросло, когда я теперь гляжу на тебя глазами старого, испытанного жизнью человека, старого, испытанного жизнью священнослужителя и вижу многое. Ты не обманешь мои надежды, Буонарроти, — слушай меня внимательно. Когда мой ангел-хранитель предстанет перед строгим судьей и душа моя, совсем одинокая и обнаженная, будет давать отчет, то в числе немногих добрых дел, совершенных мной, некоторое значение будет иметь то, что я всегда усердно украшал храмы божьи, согласно Писанию: "Domine, dilexi decorem domus tuae et locum habitationis gloriae tuae…" — "Господи, возлюбил я украшенье дома твоего и местопребывание славы твоей". И теперь, прежде чем умру, хотелось бы мне украсить… Нынче утром у меня надолго остыло сердце, но потом ожило, я все обдумал, рассчитал и вспомнил о тебе, Микеланджело Буонарроти.

Старик умолк, глядя на Микеланджело мягким, умиротворенным взглядом. И юноше перед пепельным лицом этого старика было хорошо. Цвет лица его говорил о смерти. Старик шевелил только руками, — казалось, тело его от пояса вниз так распухло, что не способно к движению. Ноги покоились на подушке, безвольные, мертвые. Весть о конце читалась по морщинам его особенно ясно, как только лицо стягивала тихая, ласковая улыбка, — потому что старику казалось, что молчание Микеланджело уже долго длится, и ему хотелось рассеять его сомненья.

— Понимаешь, Буонарроти, — продолжал старик. — Мне не нужно статуи святого. Это должна быть "Матерь божья" для часовни святой Петронилы в храме святого Петра.

Микеланджело вытаращил глаза от изумленья. Для часовни французских королей, для бывшего мавзолея цезаря Гонория — в соборе св. Петра? Он знал, что кардинал Вилье де ла Гросле все время украшал эту часовню новыми и новыми произведениями, не щадя расходов и тщательно выбирая среди крупнейших мастеров. Но ему в голову не приходило, что кардинал может привлечь к этому делу и его.

165