Сангалло глядел то в угол комнаты, то на Микеланджело, могучим движеньем сжав руки и ломая пальцы, со странным блеском в глазах, подернутых влажной пеленой слез.
— Я знаю, — продолжал Микеланджело, — это могучие противники: мертвый камень, Леонардо да Винчи, Андреа Сансовино. Их трое… а я один. Леонардо да Винчи! Вся Италия называет его божественным, да не то что Италия, а весь мир, перед ним преклоняются короли, к его последней неоконченной картине с изображением святой Анны в Санта-Аннунциате люди ходят процессиями. И все говорят, что нет на свете художника выше Леонардо да Винчи, только я один не говорю, — вот какой это противник… А второй? Андреа Сансовино? Вернулся из Португалии, увенчанный славой, любимец государей, при португальских королях Иоанне Втором и Мануэле его осыпали милостями, не хотели отпускать, а он все-таки вернулся, умирая от тоски по Флоренции — как я его понимаю! И эти двое знают теперь, что я, двадцатишестилетний Микеланджело Буонарроти, вырвал камень из их знаменитых рук, ударю в него по-своему и больше не отдам — ни тому, божественному, ни этой знаменитости из Португалии… Мертвый камень! Но моя задача сделать его живым, и если маэстро Агостино ди Дуччо боялся, то я не боюсь… Ты сам мне писал, что уверен: я это сделаю… Я по твоему зову вернулся, оставив Рим, который как раз в эти дни был тоже Португалией моей славы… потому что знай, маэстро Джулиано, что паломничают не только к неоконченным картинам маэстро Леонардо — и к моей статуе в Риме тоже ходили процессией… Леонардо да Винчи! Я никогда не любил ни его, ни его творчества… Я чувствовал что-то нечистое, от чего не могу оборониться… Чувствовал это всегда, еще когда был первый год в ученье у Доменико Гирландайо, только-только постигал азбуку искусства, помню, как мессер Боттичелли получил тогда от Леонардо письмо из Милана, письмо о рисовании и живописи, которое его так взволновало, что он меня, простого ученишку, единственного, кто попался ему навстречу, взял с собой на прогулку вдоль Арно и стал серьезно излагать мне наблюдения Леонардо… и я, мальчишка еще, потом дома кусал кулаки и кричал одно только слово: "Не верю! Не верю ни Гирландайо, ни Леонардо". Почему? Этого я не умел выразить, но чувствовал… и чувствую это… А после, когда в Сан-Спирито приор Эпипод Эпимах позволил мне работать на трупах и рассказывал об анатомических занятиях Леонардо в Милане, я тогда с таким неистовством накинулся на изучение анатомии, что даже заболел… чтоб только его опередить… С давних пор меня с Леонардо что-то разделяет… и он это, конечно, чувствует… и теперь мы с ним впервые столкнулись… из-за мертвого камня! Но у тебя, маэстро Джулиано, у тебя большое, золотое сердце! Я тебе этого никогда не забуду! Я знаю, что Андреа Контуччи, Сансовино, — твой ученик, а какой маэстро не покровительствует ученику своей мастерской? Ты же пришел ко мне…
— Андреа может получить другую работу, — загудел Сангалло. — Портал восточных дверей баптистерия требует наполненья… я замолвлю словечко в Синьории. Он, осел, должен был раньше мне сказать, что задумал… а не сговариваться потихоньку с Леонардо! Этак интригуют друг против друга только ученики этого миланского мерзавца Браманте, но здесь такие повадки Леонардо не имеет права заводить… А потом — я не знаю, парень, за что я тебя так люблю, по-своему люблю, как тот монах… Оттого и хлопочу о тебе. Эх, если б был здесь Макиавелли!
— Зачем? — удивился Микеланджело.
— Он бы откровенно рассказал нам, как обстоит вопрос с этим самым Содерини… Леонардо что-то лукаво намекал насчет медицейской политики… а все мы прекрасно знаем, что плебей Содерини держится противумедицейских принципов. То осел этот Никколо все время под ногами путается, а сейчас, когда нужен до зарезу, уехал, большой барин… и в самом деле, он теперь большой барин, после того как назначен секретарем Дьечи ди Бальо, чиновника иностранных и военных дел, — уже не ходит тайно хлестать со мной в трактире у стен, — какое там!
— Он все у дона Сезара? — спросил Микеланджело.
— Ясное дело, — отрубил Сангалло. — Кому же еще доверить такие щекотливые, трудные переговоры с доном Сезаром о судьбе Флоренции, как не пройдохе этому — Никколо? Уж он-то не растеряется даже перед Сезаром и — вот увидишь — еще научится кое-чему! А как бы он был нам здесь нужен!
Микеланджело, положив ему руку на плечо, с улыбкой промолвил:
— Какое это имеет значение, когда дело идет о моей статуе и обо мне, медицейскую Содерини проводит политику или антимедицейскую?
— Большое, Микеланджело, очень большое, — серьезно ответил Сангалло. Пути твои, милый мой, всегда будут скрещиваться с путями Медичи…
— Это я уже слышал раз… — прошептал Микеланджело, бледнея. — Пьер!
— Что Пьер! — махнул рукой Сангалло. — Он теперь на французской службе, воюет против Неаполя, все надеется, что Людовик Двенадцатый за это поможет ему вернуться к нам… но речь не о Пьере, речь идет о других, на кого бы ты мог опереться, если б Содерини был действительно сторонником Медичи. Но у них у всех плохи дела! Кардинал Джованни Медичи боится ехать в Рим из-за папы Александра, папа за то, что тот не отдал ему свой голос, лишил его наследственного звания легата и передал это звание маленькому кардиналу Фарнезе, кардиналу "того, что под юбкой", как говорят в Риме, — понимаешь, он благодаря красоте сестры своей, Джулии Фарнезе, стал кардиналом… Мальчишечка этот самый получил все, что имел наш кардинал Джованни, для которого закрыта теперь дверь Монте-Казино, Мимеронде и других тосканских и французских монастырей, где он был аббатом, и приором, и епископом, — так он теперь скитается без пристанища, с Джулием и Джулианом Медичи и с Биббиеной этим… а Пьер воюет на французской службе… не на кого из Медичи тебе опереться…