Микеланджело подошел ближе и, глядя прямо в ледяное лицо Леонардо, промолвил:
— Я думаю, мы никогда не сможем этого друг другу назвать. Назовут другие, которые будут судить о том, что каждый из нас создал.
— Вы от меня ускользаете, Микеланджело! И довольно обидно возвращаетесь к тому, что метнули в меня вечером… Каждый из нас создает свое и по-своему… Не будем отдавать друг другу отчет о своей работе, но и не предоставим судить о ней другим… Другие! Кто эти другие? За свое долгое пребывание при миланском дворе я хорошо узнал, кто эти другие… Зачем предоставлять им то, что мы можем сказать друг другу сами?
Микеланджело нахмурился, и лицо его постарело.
— Потому что я… никогда не умею сказать того… что хочу… выходит всегда иначе, чем я имел в виду. Мне всегда была противна болтовня об искусстве, о людях, о жизни… За столом Медичи философы толковали об этом до изнеможения… я понял, какое это пустое занятие… об этом совсем не надо говорить… пользоваться словами, всего значения которых человек даже понять не может… только произносит их… а смысл потом улетучивается… Я не умею выбирать слова…
— А сам — поэт, — покачал головой Леонардо. — Я ведь слышал, вы пишете сонеты.
— Это другое дело… Я создаю стихи так же, как статуи… Я их ваяю!
— Так… — слегка улыбнулся Леонардо. — Я вижу, вы набрасываетесь на все, как женщины. Одолеть. Овладеть. Покорить. Поработить. Но это неправильный путь.
Микеланджело с удивлением поднял голову.
— Почему? Разве есть другой путь?
— Да. — Леонардо опять положил свои тонкие руки на стол и долго смотрел на них. — Цель не в том, чтобы навязать материи свою волю — излить в нее свои мысли и свои страсти… нет и нет, дело идет о чем-то гораздо более трудном и драгоценном… Оставить ей ее жизнь… раскрыть загадку этой жизни… постичь ее… материя хочет жить своей жизнью… не мешайте ей… укажите только на ее тайны… В этом великое искусство… Вот — свет. Долго считали самым формообразующим началом краску… нет, пришлось объявить более существенное — свет, тайну света, перед которым краска вынуждена отречься от своей материальной сущности и подчиниться… дайте жить свету, не навязывайте своей воли ни ему, ни краске, самое великое искусство — выражать только то, что вещь хочет выразить сама…
— Нет! — резко возразил Микеланджело. — Чтобы творить по-настоящему, я должен сперва понять свое собственное сердце. Тема — только отпечаток моей собственной внутренней жизни. Чтобы творить по-настоящему…
— Что это значит — творить по-настоящему, мессер Буонарроти?
Микеланджело, наклонившись к нему через стол, крикнул:
— Знаете, кого вы мне напоминаете, Леонардо да Винчи? Пилата… Пилата. Я не хочу говорить обидного… но — Пилата. Стоите перед божественной правдой и спрашиваете: что есть истина?
— А вы никогда не задавали себе такого вопроса?
Микеланджело, сжав руки, промолчал.
А Леонардо продолжал тихо:
— Несчастный человек тот, кто никогда так не спрашивал, вы молоды, очень молоды по сравнению со мной и, может быть, уже нашли ответ, а я не стыжусь признаться, что хоть и стар, а задаю себе этот вопрос все время. Он помолчал, потом прибавил: — Вот мы уже назвали первое, что разделяет нас, но это еще не главное, источник той ненависти — не здесь.
— Ненависти?
— Да, — кивнул головой Леонардо. — Потому что вы меня ненавидите… Это становится мне все ясней… Да и не вы один… но другие не скрывают причин своей ненависти… Я им мешаю… Они считают меня колдуном… говорят, что я знаюсь с нечистой силой… клевещут на меня, хотят занять мое место… чернят мои произведения, чтобы выставить на первый план свои… Все это мне понятно… Но вы — не то, у вас — совсем другое, и это очень горько, потому что вас ждет та же самая участь, что и меня… и вас в свое время начнут ненавидеть, чернить, я знаю… а мы, два отшельника, которые могли бы так много сказать друг другу, не можем этого сделать… Что-то разделяет нас… чего нам, как видно, никогда не устранить.
Микеланджело быстро встал и прошел по комнате.
— Вы правы, — сказал он, взволнованно разводя руками, — я ненавижу вас… и знаю за что… оттого что вы один из тех… из тех, других…
— Кто эти другие? — устремил на него странный долгий взгляд Леонардо.
— Те… — описал рукой широкий круг Микеланджело. — Те… там, наружи… ночью и днем, огромное стадо, к которому я чувствую отвращение… Время! Все вы, создающие это время! Вы хотели, чтоб я был искренен… Извольте. Я задыхаюсь, захлебываюсь вашим образом жизни и вашими благовониями… всем отталкивающим, что вы приносите с собой… Задыхаюсь в этом времени, оно валится на меня, как потоп… Порой мне кажется, я погиб. Все время стою, увязнув по плечи в какой-то грязи, мерзости, нечистотах, — и не могу вылезть, а видно, все мало — валится, валится и затопит меня, если не будет какого-нибудь чуда… Что меня мучит? Прежде я никогда не мог понять, думал, это моя собственная слабость, — нет, не так, меня мучает и терзает это время… как, бывает, мучает боль головная или в ноге, так меня мучает это время, я не могу от него убежать… надо в нем жить… но я должен как-то его одолеть, иначе оно меня сокрушит… вдруг набросилось на меня, как мародер, искалечило, оглушило, я хочу насытиться и напиться чем-нибудь совсем другим, не тем, что оно мне дает… уйти от него сквозь какие-нибудь большие ворота… Я чувствую его пагубу вокруг себя, всюду чувствую его страшный конец, как собаки заранее предчувствуют пожар… в чем непреходящая ценность, что поставили вы на место порядка, который был разрушен? Вы говорите, что на папском престоле сидит антихрист… все вокруг разваливается, не существует ни нравственности, ни добродетели, Макиавелли объявляет без всякого стеснения, что мы так дурны, оттого что нас развратило духовенство, да, это так, церковь больна, как ей помочь? Если верить в Архисводню… она сама себе поможет, но я-то в этом разложении, в этом гниенье, что? Человек! Вот ваше открытие! Вот что вы обожествили! Но я не знаю ничего более трагического, что вышло до сих пор из рук божьих, чем Человек! Хочу спастись — меня травят, как негодяя, разбойника, изверга естества, травят, как поджигателя… но как мог бы я в чем-то сам от этого оторваться. И вот жду… смерти или жизни?.. Жду… Ожиданье мое до сих пор не кончилось… не может быть, чтобы мне пришлось так жить и дальше, должно наступить какое-то очищенье… Вы меня понимаете? Этого мира уже ничто не спасет. Он окончательно погиб. Но я не хочу гибнуть. Я хочу убежать. Куда? Как? В какую сторону? Где-то есть вещи, взывающие о спасении, как я… предназначенные для великого произведения, но либо никто не приходит его исполнить, либо люди до него не допускают… Я хочу тишины, жажду тишины, чтобы жить, творить, мне нужна тишина вокруг… Но это ваше время беспрестанно кипит… вопит… я знаю, я чересчур уязвим и потому должен постоянно уходить в глубины, чтобы лучше укрыться. Время! Что вы сделали с тем отрезком времени, который был вам доверен? Не могу я убежать… и, значит, должен хотя бы ценой величайших жертв это преодолеть, либо жить и умереть в этом… И вы — один из них! Вы, Леонардо, больше, чем кто-либо! Словно когда-то именно в вас слились все пороки, скорби и недуги этого времени. Преодолеть все… и вас… поймите, кто хочет спастись, тот должен преодолеть и вас, но вы сильней других, до чего я вас ненавижу! Время! И вы! Как я понимаю Савонаролу! Он тоже боролся с этим временем, тоже хотел его преодолеть, тоже явился как будто из других столетий и направлялся в другие — и пал. А я — нет, я не хочу, не имею права упасть… не имею права погибнуть… Я должен победить вас всех, вставших передо мной, как великан в чешуйчатой броне… должен!