Сангалло фыркнул в кубок, потом сказал:
— Ты всегда полон желчи, Никколо! Ядовитый и скользкий, как змея. Не хотел бы я стать твоей жертвой! Содерини — глупец, но ты не даешь ему покоя даже после смерти. А почему в изгнании? Что за несчастье пророчишь ты опять, филин? Тебе не по вкусу, что теперь мир? Ведь он пожизненно избран гонфалоньером за свои заслуги, — почему ж ты посылаешь его в изгнание?
— Он будет изгнан! — твердо и резко сказал Макиавелли. — Такие люди, как Содерини, не кончают с собой. Но такие люди, как Содерини, не сохраняют власть на всю жизнь. Он будет изгнан!
Сангалло пожал плечами.
— Мне все равно, где умрет Пьер Содерини, я надеюсь, что еще до этого перееду в Рим. Говорю только, что он — плебей и глупец. Как мог он стать гонфалоньером Флоренции? Человек, который считает деньги, выплачиваемые Леонардо да Винчи… который не умеет найти для Леонардо да Винчи другого занятия, кроме рытья нового русла для Арно… у которого Флоренция полна художников, а он не знает, что с ними делать!
— Человек… — подхватил Макиавелли, — который в такое время, когда создается новая Италия, только и делает, что листает книги, роется в законах, — дескать, создание новой Италии — законное ли это дело? Все у него должно быть по букве закона. В такое время, когда надо быстро и ловко действовать, когда очень часто все зависит от мгновенного решения, он прежде устраивает собрания, комиссии, совещания, заседания, говорит и заставляет других говорить, протоколирует и заставляет протоколировать, изучает разные мнения, проводит опросы, ставит на голосованье. Но события не считаются с итогами голосования, а голосованье в Совете часто не считается с ходом событий. Пока идет обсуждение, пало еще одно княжество, убит еще один союзник, история не стояла на месте и не заботилась о количестве поданных в ее пользу шаров. Пьер Содерини — приверженец актов, грамот, пергаментов, архивных полок и канцелярских свечей. И это — теперь, когда Флоренция могла бы стать первым государством в Италии!.. У нас во главе — приверженец большинства, голосований, совещательных налоев. Всюду после смерти Борджа хаос, новый папа бездарен, Орсини и Колонна опять быстро захватывают свои области, Милан держит под ударом Феррару, где хозяйничают французы, Неаполь стал испанской провинцией, Венеция ведет переговоры с Турцией, Урбино во главе со своим бездарным правителем герцогом Гвидобальдо утопает в сонетах и празднествах; теперь, когда Флоренция могла бы одним сокрушительным ударом сосредоточить в себе всю судьбу Италии, обеспечить Италии самое счастливое будущее, когда она могла бы затмить время Лоренцо Маньифико, нужно только руку протянуть… теперь во главе у нас человек, который сперва поставит на голосование вопрос о том, — если этот вопрос придет ему в голову, действительно ли такая возможность никогда, никогда для Флоренции не повторится и если ее упустишь, так это уж навсегда!..
Сангалло, внимательно посмотрев на его горькую улыбку, промолвил:
— Никколо, ты весь как клокочущий вулкан…
— Который никак не дойдет до извержения, понимаешь? — усмехнулся Макиавелли. — Столько правителей… и среди них — ни одного настоящего. Никто в Италии — от первого до последнего, — да, никто не знает, в чем она нуждается… только я. Не смейся надо мной, маэстро Джулиано, да, да, только я, сидящий здесь, в трактире у ворот, и собирающийся сейчас договариваться о рытье нового русла для Арно, целый день гнущий спину над ненужными актами, которые Содерини посылает мне для ненужного исполнения, а я кладу потом на архивные полки Синьории, в то время как события сыплются, как из рога изобилия, — и все государственной, государственной, государственной важности!
— Кто же ты такой, Никколо? — вдруг спросил Джулиано да Сангалло, глядя в его возбужденное лицо.
Макиавелли выпрямился и пошел к выходу. Только на пороге остановился и устремил на Сангалло острый взгляд пылающих глаз. Голосом, в котором слышались гордость и боль, который пламенел и жегся, как раскаленный стальной прут, он промолвил:
— Я — наставник, маэстро Сангалло, наставник правителей… в такое время, когда правителей нет.
И ушел.
После небольшого молчания Сангалло налил себе вина и тихо промолвил:
— Странный человек этот Никколо, правда, Микеланджело?
— Мучается… — ответил Микеланджело. — Тоже хочет творить, а не может, не дают ему… Вот он и мучается своим проклятым бессилием, он, в котором сила так и переливается и хочет выплеснуться через край. Ничего не может поделать…
— Теперь будет договариваться с Леонардо, который для Содерини не по карману… Содерини не желает, чтобы Леонардо получал деньги зря! Вот до чего мы во Флоренции дошли: художники должны будут представлять счета!.. Ах, где они, времена Лоренцо Маньифико, который полагал, что для чести и блага страны художники нужней чиновников и полководцев, окружал их большей пышностью, чем своих придворных, и предоставлял им полную возможность работать свободно, не зная никаких забот… А где времена Козимо Медичи?.. Теперь это уж похоже на сказку!.. Где они? Ты слишком молод, а я их очень хорошо помню… от этого теперешнее кажется еще хуже… Козимо Медичи, pater patriae, обрушился раз на Синьорию: "Дайте художнику время! Произведения художника должны сперва созреть, чтобы достичь вершины прекрасного! Только бездушный человек либо деревенщина может понукать художника, торопить его!.." Так говорил Козимо Медичи, а после него — Лоренцо Маньифико… А где времена божественного Гиберти? Пятьдесят лет кормили его флорентийские цеха, пока он окончил двери баптистерия, чудо искусства, других таких нет во всем мире…