И он дал ему благословение.
Вновь тот шип смерти кольнул его в сердце. Он почувствовал, что на вершине своего могущества и славы благословляет человека, который говорит о его гробе. Это будет мраморная гора, — так сказал Микеланджело, и он слушал с удовольствием. Эта мраморная гора будет для его высохшего старого тела, для кучки пепла и костей. А столько еще надо сделать! Весь мир, люди северных равнин и люди на морях, люди неизвестных, только теперь открытых стран и островов, люди в золоте и блеске торжищ и городов, миллионы бездн все ждет его знака, его слова, его дела… гигантского дела и для миллионов тех, кто только родился. Страшно состояние, в котором находится церковь после падения Борджа, всюду нужно опять ввести дисциплину, многое построить заново, все обновить, многое искоренить, безмерное, сверхчеловеческое дело возложено на его старческие плечи, а времени осталось мало, уже смеркается. Не пять талантов, не два, не один дал мне бог, как тот господин в притче рабам своим, а целую церковь, чтоб я управлял и умножал, прежде чем буду призван дать отчет. Пять талантов получил и пять других приобрел на них добрый раб, награжденный похвалою, величие и слава которой потрясают сердце: "Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многим тебя поставлю, войди в радость господина своего". А последний, убоявшийся распорядиться, употребить в дело талант свой и закопавший его в землю… Не боюсь я, боже, ты знаешь, что не боюсь, без отдыха бросаю всю силу свою против всех врагов достояния твоего и тех душ, что ты вверил мне в паству, но времени мне мало остается, — время, время, время! Столько еще нужно сделать, а дни летят, полные медлительности, препятствий, помех… Владеть безднами! А этот коленопреклоненный юноша думает уйти ввысь, ввысь… боится глубин. Глубины горят не тем огнем, что вершины гор в лучах заходящего солнца, а сердце человека горит средь сумеречных теней — и что ему паденье городов, истребленье народов, гибель пленных! Страшно подумать теперь о мире, терзаемом бесконечными моровыми поветриями, войнами, голодом и такой убийственной ненавистью, словно кровавые перстни — единственные дары любви. Что произошло бы, если б я умер? Я, который один еще сдерживаю эти тучи разрушенья, я, подлинный наместник божий на земле, единственный, кто еще успокаивает ее метанья и лихорадку! Жить, жить, еще долго жить! До тех пор, пока все не будет совершено… А я даю благословение юноше, говорившему об одиночестве, бегстве и вершинах. Он один ваяет мою гробницу. Он положит каменные глыбы на мою могилу, он готовит мои похороны. Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь… Он говорил о вершинах и одиночестве. Паки — аминь.
В то же мгновение они услышали голос.
В тишине их молчания он прозвучал так неожиданно резко и странно, что и папа и Микеланджело — оба остолбенели. В углу комнаты, перед распятием, стоял на коленях кардинал Алидоси, наклонив голову к концам пальцев своих сложенных рук, — он молился, читая часы, для которых пришло время, и не обращал внимания на разговоры. Бледный и строгий, он стоял на коленях, не двигаясь, опустив глаза, и задумчиво-трагическое лицо его, полное страстно скрываемого страдания, было теперь возвышенное, просветленное. Голос звучал спокойно, неторопливо, каждое слово взвешено. Микеланджело обратил внимание на то, что слышит голос Алидоси первый раз в жизни. Сернистое парево дрожало в дневном зное, до сих пор еще тлевшем, хотя уже ложились первые тени. Мертвый воздух давил. Они остолбенели, оттого что голос Алидоси зазвучал так внезапно и неожиданно, как если бы кто-то таинственно провещал им из дальних далей, отсутствующий, забытый. А кардинал неторопливо молился:
— "Recordare, Domine, testamenti tui et dic Angelo percutienti: cesset iam manus tua, ut non desoletur terra et ne perdas omnem animam vivam. Ego sum, qui peccavi, ego, qui inique egi; isti, qui oves sunt, quid fecerunt? Avertatur, obsecro, furor Tuus, Domine, a populo Tuo. Ut non desoletur terra et ne perdas omnem animam vivam". — "Вспомни, господи, завет свой и скажи ангелу бичующему: да престанет рука твоя, чтоб не погибнуть земле и ты не истребил всякую душу живую… Я тот, кто согрешил, я тот, кто совершил беззаконие; а эти овцы что сделали? Отврати, заклинаю тебя, господи, гнев твой от народа твоего. Чтоб не погибнуть земле и ты не истребил всякую душу живую…"
Надгробие! Юлий Второй! Рим и все края земли! Целый мир мог теперь сделаться этим надгробием! Микеланджело встал. И почувствовал на плече своем руку папы и забыл все, что хотел сказать, услышав голос папы.
— Завтра начнешь, Буонарроти, — промолвил Юлий Второй. — И знаешь, где поставь мне надгробие? Там… Там… знаешь… в глубине храма, пятнадцать стоп над полом, на том ненужном возвышении, только там, Микеланджело, больше нигде не хочу, только там.
Они сидели перед папой на низких стульях, похожие в своих длинных пурпурных мантиях на красные грибы. Юлий Второй, возвышаясь над ними на небольшом округлом подиуме, взирал сверху, со своего высокого кресла, на их оливковые лица; совещание о торжествах было только что окончено. Ближе всех к папскому креслу сидел кардинал Алидоси, на голову выше остальных, потом любимые папские племянники: кардинал Сикст Гара делла Ровере, кардинал Риарио делла Ровере, кардинал Леонардо Гроссо Ровере, а дальше — остальные приглашенные: кардинал Виджери, кардинал Фазио Санторо из Витербо, кардинал Сиджисмондо Гонзага, кардинал Карло дель Карретто — граф Финале, кардиналы Орсини и Колонна. Затем, образуя новый полукруг, как маленький золотой перстень вокруг пурпурных звезд, стояли одетые в золото начальники отдельных римских областей, римские патриции. Маэстро Браманте сидел поодаль, классически прекрасный профиль его рисовался на темном фоне шалона, и место рядом с ним было пусто, так как кардинал Габриэле де Габриэлибус утром этого дня умер.