Оба приблизили друг к другу головы. О римских обстоятельствах говорят уже с презрением по всей Европе. Город и его окрестности кишат наемными убийцами; богомольцы и путешественники подвергаются нападениям, целое посольство императора Максимилиана у ворот Рима было ограблено и оставлено на смех в одних рубашках, многие посланники европейских государей возвращаются с полдороги, будучи не в состоянии прорваться к Вечному городу сквозь кольцо разбойничьих шаек…
— А теперь ввел налог на убийство! — шепнул Лодовико.
— Кто? Папа? — изумился Франческо и, услышав о деньгах, поспешно потребовал дальнейших подробностей.
Лодовико принял важный вид. У бывшего члена Коллегии двенадцати много друзей среди высших чиновников республики; что им известно, то и ему.
— Да, папа, — важно выкладывает он. — Самый страшный злодей может теперь купить в Риме безнаказанность, коль уплатит за свое злодеянье установленный налог. Рим полон амнистированных убийц, и папа время от времени расставляет западни, куда снова попадутся новые злодеи, способные хорошо заплатить. Сикст продавал одни кардинальские шапки да индульгенции, а Иннокентий продает алтари, божьи заповеди…
— И все это плывет в карманы папского сына Франческо Чибе? — спросил Франческо.
— Не все. С каждого штрафа сто пятьдесят дукатов отчисляется в папскую казну, а уж остальное идет Франческо Чибе, карточному мошеннику…
— Выходит, у Маддалены Медичи богатый жених, — ехидно засмеялся Франческо.
Но это уж не годится. Лодовико не мог терпеть, чтобы кто-нибудь потешался над Медичи, будь то его родной брат. Опять поднялась свара. До сих пор Лодовико с достоинством отражал атаки Франческо. Да, Франческо — хозяин этого стола, зато он, Лодовико, — продолжатель дворянского рода, древнего рода, рода, который флорентийские хроники ведут с двенадцатого века, рода, имеющего свой герб, рода, праматерью которого была Беатриса, родная сестра императора Генриха Второго. Это, правда, не доказано и обосновать фактами было бы трудно, но в вопросах о дворянстве все-таки всегда нужно немножко верить преданиям. У Франческо нет детей, брак его бездетен, тогда как я, я дал нашему роду пять сыновей, пять новых ветвей славного дворянского рода, рода с гербом. И, ободренный этой мыслью, Лодовико уязвил брата, проклинающего Медичи от ихнего основателя Джованно Вьери Бичи до Лоренцо Маньифико, коварным замечанием:
— Правитель Лоренцо разумно поступает, заботясь о своих детях. Древние семейства как раз теперь не имеют права вымирать, и каждый член древнего рода, которому бог дал счастье быть отцом, обязан стараться о продолжении рода и о будущей его чести.
Франческо сжал кулак, который на этот раз не ударил по столу. Раненный, он не застонал, но укрылся в продолжительное молчанье. И потом только выпустил острую стрелу:
— А ты стараешься?
— Я дал роду пять сыновей! — гордо ответил Лодовико.
Мудрая старушка монна Лессандра оказалась права. Это устроилось, и не было надобности во внебрачных. Но после пятых родов Франческа умерла в возрасте двадцати шести.
— Я дал роду пять сыновей… — повторил он, счастливый и надменный.
"Стараешься?!"
На этот счет Лодовико мог бы многое сказать, но голос его заглушен новой вспышкой Франческо.
Все они — негодяи, а хуже всех Микеланджело. Если кто из них принесет роду бесчестье, так это будет Микеланджело, отпетый, настоящее исчадье ада…
В эту минуту в комнату вошла монна Лукреция с монахом и мальчиком. Все трое почуяли бурю. Дети, съежившись на скамье, совсем притихли.
— Когда я выходила, вы спорили о политике, — спокойно сказала она. — А теперь о чем?
— Много будешь знать…
— "Oculi omnium…" — испуганно стал читать молитву перед вкушением пищи старый монах, словно заклиная бурю.
Но он не знал латыни, и чтенье его получилось таким шепелявым, шамкающим, странным, что совсем не напоминало латинский язык. Несмотря на это, он читал медленно, вдумчиво и горько сожалея, что в самом деле не знает латыни, а то мог бы повторить эту молитву с начала, и никто бы этого не узнал, и таким образом он выиграл бы время, и еда бы остыла, но остыл бы и гнев, и лучше спокойно поесть холодненького, чем прямо с пылу, с жару. Но молитва не может не кончиться, и все садятся, стуча ложками. Фра Тимотео, улыбаясь, вылавливает куски мяса, с наслажденьем чавкая. О чем бы завести речь, чтобы здесь поселился мир? О побежденных искушениях святого брата Илии? Это прекрасное, великолепное, развитое, исполненное серафимского огня повествование? Ну да, то самое…
— Ты! — вдруг указал пальцем Франческо Буонарроти на одного из мальчиков. — Кем ты будешь?
— Менялой, — покорно ответил двенадцатилетний Лионардо.
— А ты?
Палец нацелен прямо, не увильнешь.
— Менялой.
У восьмилетнего Буонарроти ответ всегда наготове, в карман лезть не надо.
— А ты?
Палец передвинулся немножко дальше.
— Менявой, — лепечет шестилетний Джовансимоне с набитым фасолью и салом ртом.
Четырехлетнего Джисмондо палец не вопрошает, так как ответ сам собой ясен. Но теперь он направляется медленно и коварно к мальчику, пришедшему под конец.
— А ты, Микеланджело?
Мальчик наклонил голову над тарелкой, глаза его налились кровью, последний кусок стал поперек горла. Франческо Буонарроти, положив ложку, кинул вокруг победоносный взгляд.
— Знаете, кем будет наш Микеланджело? Живописцем он будет, художником, бродягой и лодырем, будет шататься и выклянчивать работу по монастырям и княжеским дворам, позором всего нашего рода будет Микеланджело, папенькин любимец!