Камень и боль - Страница 29


К оглавлению

29

Ogni cosa e fugace e poco dura
tanto fortuna al mondo e mal constante,
sola sta ferme e sempre dura morte.

Занятный переход от карнавального куплета! Но — из песни слова не выкинешь. Мальчик пел: все текуче и непрочно, и счастье непостоянно, незыблема и неколебима только смерть. Лесная сырость похолодала. Низкие усадебки разбросаны по шахматным клеткам нив и лугов, среди кипарисов, стерегущих угрюмо и надежно. Ноябрь.

Мальчики сели на камень под большим пышным кустом, и Граначчи, вынув из-за пазухи несколько рисунков, протянул их Микеланджело.

— Есть еще немного, — сказал он. — Маэстро Гирландайо так занят теперь фресками в Санта-Мария-дель-Фьоре, что эту работу поручил продолжать нам.

Микеланджело схватил рисунки и заботливо спрятал их под куртку.

— А дома не найдут? — озабоченно спросил Граначчи.

Микеланджело улыбнулся.

— У меня хорошие тайники, я их там спрячу и буду копировать.

Тут он до того побледнел, что лицо его стало пепельным.

— Франческо, — прошептал он, — ты… показывал?..

Франческо Граначчи со смехом порывисто притянул его к себе в объятия.

— Да, — пылко промолвил он. — Я опять показал твои рисунки и могу только повторить слова маэстро Гирландайо. Он долго с удивлением их рассматривал, потом спросил, как твое имя. Я не сказал, а он говорит: "Франческо, передай ему привет от Джотто, Мазаччо и остальных великих мертвецов, стоящих в начале наших мыслей, нашей мечты и нашего горения. Передай, что любвеобильная горесть искусства, которая его ожидает, когда-нибудь прервет его таинственное молчанье и он уже не скроет своего имени, прекрасное своей участью". Так сказал старый маэстро Гирландайо, а я передаю тебе.

Счастливая мальчишеская улыбка на губах его вдруг поблекла.

— Никогда не забывай, — прошептал он, — что я первый сказал тебе о том, какой ты художник, Микеланджело! Но ты, конечно, забудешь!

— Никогда не забуду, Франческо!

— "Все на земле текуче и непрочно…" — возразил мальчик словами песни и омрачился.

— Что с тобой, Франческо? Ты какой-то странный… — прошептал Микеланджело.

Граначчи немного помолчал. Потом вдруг горячо заговорил:

— Ты не подумай, Микеланджело, что это из-за того, что сказал Гирландайо. Ты знаешь, я люблю тебя больше всего на свете и радуюсь вместе с тобой, но не могу, потому что я такой… от меня всегда что-то ускользает… хочу схватить и не могу… я знаю, что я странный, злой… не могу, рад бы измениться, ах, господи, господи… борьба напрасна… ты — моя твердая земля и якорь, Микеланджело, только ты, я тебя люблю, да, люблю так, что даже хочется как-нибудь обидеть… сам не понимаю… и тебе не могу объяснить… но это так, я всегда был такой и таким уж, наверно, останусь… из любви делать зло…

— Это не любовь, Франческо! Это не любовь, — прошептал Микеланджело.

— Наоборот, — ответил голос, проникнутый горечью пасмурной, тяжелой усмешки. — Это великая любовь!

— Любовь не делает зла.

— Моя делает, — возразил Граначчи. — У Петрарки есть об этом стихи, я их хорошо помню:

Любовь, смеющаяся мукам,

Как лавр сурова, холоднее снега,

Камень живой, а все-таки любовь.

— Камень живой… — прошептал Микеланджело, и глаза его потемнели.

— Да, так сказано в Петрарковом сонете: "Камень живой, а все-таки любовь". Я это чувствовал еще раньше, чем прочел Петрарку, только не умел выразить, я знаю, что так и у меня, и я тоже — живой камень…

— Не надо так говорить, — возразил Микеланджело, и бледное лицо его подернуто мечтой.

Граначчи пристально на него посмотрел.

— Я хочу быть как те великие, славные мастера, о которых мы знаем, но что-то все время сбрасывает меня вниз, все время что-то предостерегает, чтобы я себя не обманывал, что таким я никогда не буду, что я все время скольжу по поверхности, а внутрь не могу, — кто заглушит во мне этот малодушный голос? А я должен, понимаешь, должен, — иначе сойду с ума, должен, хочу быть больше Джотто, Мазаччо, Леонардо, Боттичелли и всех остальных, — не думай, что я сейчас брежу, — если б ты только знал, как мне больно, как я мучаюсь, как болен этим, — но ты не поймешь и не поможешь… только она.

"Кто?" — хотел спросить Микеланджело, но промолчал.

Граначчи с трудом перевел дыхание. Руки его сжаты, словно в судороге. Ноябрь. Мы живем в такую пору, когда мальчикам некогда. Торопливая, поспешная жизнь — страсть мальчиков, так же как знание — страсть юношей. Всегда уходит, всегда убегает, как сказано в Лоренцовой песне, только смерть незыблема, неколебима и неподвижна.

— Она, — сказал Граначчи. — Но она уже мертвая. И как раз поэтому мне поможет.

Мертвая? У Граначчи никто не умирал. И почему — как раз оттого что мертвая, должна помочь?

Граначчи продолжает прерывисто, страстно:

— Тебе одному скажу я теперь о своей великой тайне, Микеланджело, тебе одному, — чтоб ты знал, как я тебя люблю. Ты не поймешь, но и не выдашь. Знаешь, что произошло в Риме? Ломбардские каменщики на стройке Санта-Мария-Новелла, на Аппиевой дороге, неожиданно нашли римский саркофаг с телом девушки. Не то времен Нерона, не то Августа, а может, и еще древней, кто его знает… Но девушка, — и пятнадцати нет, — лежала, как живая. Говорят, цвет лица такой свежий, прекрасный, будто она спит. Кожа такая теплая, влажная, словно девушка только вышла из ванны и спит теперь после купанья. Губы яркие, алые, грудь, словно в ней бьется сердце, вздымается сонным дыханьем. Но изумительней всего то, что она нежно и спокойно улыбалась, да, улыбалась, как будто видела прекрасный сон… Весь Рим сбежался на это зрелище, такая была давка, что нескольких человек затоптали. Когда саркофаг переносили в дом хранителя музея — с Аппиевой дороги в Капитолий, получилась целая процессия. Народ валил за гробом, крича, что это чудо, а гуманисты на улицах преклоняли колена, утверждая, что это дочь Цицерона… Дом папского хранителя музея был днем и ночью окружен гудящими толпами, они расположились там лагерем, желая еще раз посмотреть на мертвую, улыбающуюся мертвую… Можешь себе представить! Сколько столетий замурована в усыпальнице, а все живая, спящая, прекрасная! И тут папа Иннокентий, опасаясь, как бы мертвая язычница не была, по воле народа, объявлена святой, и в страхе перед крупными беспорядками, велел вынуть это прекрасное девичье тело из саркофага, и будто бы, когда ее поднимали, она была по-прежнему теплая, словно полная живой, струящейся по жилам крови, только тяжелый узел черных волос, развившись, упал на плечи и грудь, отчего она стала еще прекрасней… Потом ее ночью тайно похоронили где-то возле Порто-Пинчо, никто не знает, где именно, а хоронили папские воины, той же самой ночью растасованные по отрядам, выступающим против неаполитанцев, и ни один из них не вернулся, — устроили так, что все они пали, — и теперь никто никогда не узнает, кто была эта прекрасная молодая римлянка в саркофаге… Но я думаю о ней все время, ночью и днем, такая покойница обладает великим могуществом, она прекрасна, я люблю ее, только ее одну, и все время твержу ей об этом, но она все не приходит, я вижу ее во сне, вижу каждую ночь, и зову, но она не приходит; я великой торжественной клятвой отрекся ради нее от любви ко всем живым женщинам, хочу обладать только ею, и умолил все темные силы убить меня в ту минуту, как только я эту клятву нарушу, если б вдруг поддался и захотел обнять живую женщину, — нет, никогда, я принадлежу только ей, я обручился с этой покойницей, этой удивительной покойницей, и хочу от нее одного: чтобы она сделала меня великим и славным… Знаешь, такие покойницы обладают великим могуществом, о котором мы и не подозреваем, и она, конечно, это сделает! Она поможет мне, я знаю, но мне нужно сперва с ней поговорить, сперва поцеловать ее, на самом деле обручиться с ней, как с женой, уста в уста, тело к телу, но самому мне ее не призвать, это слишком сложные и таинственные обряды, я не сумею и потому… Микеланджело, молчи об этом обо всем!.. потому я убегу из Флоренции и переберусь в Нурсию, город герцогства Сполето. Там среди скал живет одержимая чародейка, вещунья Сибилла, я знаю, что в свое время к ней ездила тайно жена нашего Лоренцо Маньифико, ездил наш поэт Луиджи Пульчи, мессер Пьер Паоло Босколи, который не верит в бога и все время ищет тень своего казне

29