Стало немножко легче, после того как пришли первые известия о разрушениях и пожарах, вызванных той же ночью бурей в Перуджии. Там гнев божий выразился явственней и понятней. Потому что в окрестностях Перуджии крестьяне взаимно друг друга истребляли из-за междоусобицы, свирепствовавшей не только между Бальони и Одди, — сами Бальони убивали друг друга, так как им заволок мозги кровавый туман семейной вражды. Даже на папертях храмов ручьями лилась человеческая кровь, и не было церкви, где бы можно было молиться. В один день было убито и повешено сто тридцать пять человек, и участников резни, и ни в чем не повинных. На окнах храмов вешали схваченных на улицах, хоть они знать не хотели никакой войны между семьями и партиями, а шли просто в лавку или к мессе. Сто тридцать пять их повесили, случайно оказавшихся на улице, и среди них одного, который нес своего больного ребенка к врачу, — ребенка у него отняли и разбили об угол дома, а ему самому накинули петлю на шею и втащили его на церковное окно. Но прежде чем веревка удавила его, он проклял город страшным проклятьем; это был торговец полотном, по имени Фачо, его все знали, он не принимал никакого участия в распре родов. И после этого проклятья город пришел в ужас. На пьяцце было поставлено тридцать пять алтарей, и три дня подряд перед ними служили молебны о том, чтобы проклятие торговца было снято. Воюющие стороны отложили мечи, и в процессии враг шел возле врага со свечой в руке, все глаза были устремлены на хоругви с изображением Refugii peccatorum — матери божьей, заступницы грешников. Перед тридцатью пятью алтарями возносились мольбы к богу, чтоб он смилостивился, не карал города из-за проклятья полотнянщика. В Риме обрадовались, и для примирения сторон срочно был послан кардинал-легат, но в Перуджии не пожелали, чтоб их мирил римский кардинал-легат, так что кардинал-легат на другой же день после приезда был найден на улице убитым, и война забушевала с новой силой. Город был залит кровью, наполнился смертью и дымом пожарищ. В Перуджии стало невозможно жить и дышать, по городу ходили только толпой. Взывала к богу о помощи монахиня-чудотворица, сестра Коломба из Риета, доминиканка, избранная жертва господня, — со слезами и молитвами побуждала к примирению, но — тщетно. И вот буря уничтожила в Перуджии то, чего еще не тронула война.
"Нет, такого у нас еще не было, — говорили флорентийские жители. Со всего света приходят все новые заказы на наше вино и шелк, флорентийский золотой повсюду славно звенит, а все-таки здесь фра Джироламо вещает о конце света, и здесь бушевала дикая буря…"
Анджело Полициано в последнее время очень поседел. Он понять ничего не мог, что творится во Флоренции, да и в Платоновской академии. Ведь Марсилио Фичино, светило платонизма, не шутит с кафедры, что Платон был Моисеем, говорящим по-гречески, нет, он сам стоит возле кафедры фра Джироламо, стоит и бьет себя в грудь, лисье лицо его искажено рыданьями, и молится он по молитвеннику, полному варварской латыни… А Пико делла Мирандола уже не мечтает о новой церкви с папой-аристотеликом во главе, а ведет переговоры о вступлении в доминиканский орден, куда вступают сыновья самых богатых семей, сливки патрицианства — Ручеллаи, Строцци, Альбицци, а девушки срывают с себя подвенечную фату и становятся инокинями, уничтожаются картины и статуи, библиотеки и творения философов, — нет, Анджело Полициано ничего не может понять. Платон молчит. Говорит фра Джироламо. Полициано качает склоненной седой головой. Разве он не предупреждал тогда Лоренцо?
А молодой кардинал Джованни Медичи поехал в Рим — по совету канцлера Медичи — Бернардо Довиции Биббиены, — в связи с новостями, полученными от доверенного Биббиены каноника Маффеи. Каноник Маффеи — человек хитрый, проницательный, его сведения неоценимы. Не следовало бы ему только так дурно думать о канцлере церкви Родриго Борджа и его грехах! Что ж, разве каноник Маффеи без грехов? Его приключения так интересны, что Биббиена недавно решил положить одно из них в основу пьесы для ближайшего карнавала — именно то, когда каноник Маффеи, воспользовавшись проповедью Савонаролы о близком конце света, послал одного здешнего супруга следить всю ночь на дворе за звездами, не начинают ли они уже падать с неба, — а сам в это время старался как можно лучше и с наибольшим удобством для своей тучности тешить его молодую жену. Но если каноник Маффеи прознает о том, что это написал Биббиена, он придет в ярость, так что это — тайна, об этом знает только Полициано. За каноником Маффеи нужно ухаживать, его сведения из Рима неоценимы. Никому не известно, как Маффеи установил такие замечательные связи с Римом, но Биббиена изумлен точностью его сведений, в которых главное внимание уделяется Борджа, это нехорошо, Медичи не должны сейчас сердить кардинала Борджа, говорит Биббиена, и он, пожалуй, прав. Но Маффеи — верный, надежный, Биббиена потирает руки от радости, что раздобыл его, — правда, Маффеи добивается Пизанского архиепископства, это ясно, — ну, что ж, пускай добивается. Биббиена уверен, что сумеет перехитрить его, — потому что не надо хитрецов сразу делать архиепископами, и потом — Маффеи слишком неоценим, чтобы куда-нибудь его переводить.
Тяжело шагают дни. Теперь холмы и равнина все время покрыты туманом. Солнце бледно, несмотря на весну. На дворе март, близится пост, а потом будет пасха… Полициано сидит над стихами Горация, но не читает. Он знает их почти все наизусть. Ведь еще недалеко то время, когда ему самому приходилось держать корректуру, следя за правильным воспроизведением рукописного текста, подготовляя окончательную редакцию, исправляя non semel Ilion на non semel Ilios, в Эподах — вместо Tellure porrecta super на Tellure projecta, вместо Jupiter sacravit читая Jupiter secrerat и многое другое, — работа нелегкая, но радостная и плодотворная. А сколько усилий потратил он на правильную декламацию, как трудно было объяснить ученикам его аудитории, всем этим фламандцам, шотландцам, немцам, полякам, французам, англичанам, что такое трибрахий, бахин, антибахин, дихорей, дихерей, ямб и диямб, ямбический триметр, диметр, трохей октонарий, фалеций, сафическая строфа, логаэдический триметр… Он стоял, выпрямившись во весь рост, в своей длинной тоге гуманиста, с золотой медицейской цепью на шее и говорил: