Пронзительно завизжали трубы, и народ неохотно расступился. Уж второй раз за день правитель Пьер со своим блестящим эскортом приехал смотреть на статую. Теперь с ним были и вдовствующая мать — Кларисса Орсини, и его знатная супруга — Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, а также Джулио и Джулиано Медичи и большая свита придворных. Канцлер Биббиена сиял по поводу своей удачной выдумки, — да, еще Лоренцо Маньифико говорил, что мало кто знает флорентийцев, как каноник Биббиена.
Пьер приказал выплатить Микеланджело двадцать золотых. Но того никак не могли найти. Никто не знал, куда он девался. Пришел он только на другой день и был такой бледный, что испугались, не заболел ли, может, слишком рано встал с постели и повредил себе, работая вот так весь день над статуей из снега, которая посейчас стоит перед Синьорией, вызывая ненасытные восторги толпы. О бледности Микеланджело сообщили правителю, и тот заботливо послал к нему своего врача, приказав сейчас же донести ему о положении. Биббиена тоже навестил юношу, пришли Джулио и Джулиано Медичи, теперь уже свободно, не скрываясь, так как правитель Пьер сам предложил им пойти навестить старого приятеля, пришли и долго сидели. Но Микеланджело не был болен, хотя по его речам можно было подумать, что у него жар, — это с неудовольствием отметили представители города, явившиеся днем в праздничных одеждах торжественно приветствовать его. После их ухода пришел патриций Анджело Дони с просьбой, чтоб Микеланджело создал для него какое-нибудь произведение, только не из снега. Так как семейство Дони принадлежало к самым богатым в городе, Анджело предложил много золота, но Микеланджело ничего не обещал и скрылся от спесивого Дони. Несколько старух с письмами флорентийских мадонн не были допущены в дом слугами.
Страшное впечатление произвел приковылявший Полициано. Микеланджело не знал ни латыни, ни греческого, не понимал гекзаметров, которыми сотрясал воздух Полициано, но понял его благословляющий жест, который тот произвел, почти как священник, так как считал себя уже иноком, договорившись о том, чтобы надеть на себя доминиканскую рясу в Сан-Марко. Ибо во всей Флоренции нет мужа более ученого и святого, чем Савонарола, — так заявил Полициано. Фра Джироламо — святой пророк, и Лоренцо Маньифико совершил великое деянье, послушавшись моего настойчивого совета и позвав Савонаролу во Флоренцию, так заявил Полициано. За это потом фра Джироламо благословил умирающего Лоренцо, благословил, и по его совету Лоренцо вверил власть народу, я сам был свидетелем этого, — так заявил Полициано, которого уже ждет одежда доминиканского терциария в Сан-Марко. И теперь он, с глазами, полными слез, благословил Микеланджело за снежную статую, благословил, проблеял стихи, полные торжества, но Микеланджело их не слышал, он убежал, оставив изумленного философа, с его дрожащим благословляющим жестом протянутой руки, стоять посреди комнаты. Правитель Пьер оповестил, что завтра устраивает в честь своего придворного художника Микеланджело домашнее празднество, и прислал ему красивый костюм зеленого шелка. Кларисса Орсини прислала перстень, а Альфонсина Орсини — золотую цепь.
Потом пришел отец, старый Лодовико Буонарроти, в одежде, какой уже давно не носят, но такого добротного сукна, что она выглядела новой, как с иголочки. Он держался робко, неуверенно, смущенно, — нет, ни в чем уже не чувствовался бывший подеста и член Совета двенадцати. Правители уважают юношу-каменотеса, отказавшегося от хорошей чиновничьей карьеры, — так, может, парень, мы и впрямь напрасно тебя обижали, как все время твердит мама Лукреция, она тоже придет на празднество, так что нельзя тебе болеть и отсутствовать, как ты говоришь, — ну, подумай, что она там без тебя будет делать среди всей этой знати, коли уж нам этого не миновать, понимаешь? И братья тоже придут, не удивляйся, что придут к Медичи, им хочется тобой похвалиться, и Джовансимоне чуть не проповедовал вчера перед соседями, как, мол, они тебя всегда любили и во всем тебе помогали, и знаешь… — тут голос Лодовико вдруг надломился, и старик продолжал уже шепотом… — дядя Франческо тебе дивится и поклон велел передать, — ты можешь себе представить, милый? Передаю тебе поклон от дяди Франческо…
Ночь, ночь, ночь, снег перестал, морозит. Дьявол мчится в воздухе, гоня перед собой жесткие тучи, которые словно скрежещут, сталкиваясь друг с другом. Одинокая свеча горит в темной комнате, где он сидит, запустив пальцы себе в волосы, прислушиваясь к этому скрежету и раздающимся в воздухе голосам. Боли нет, есть отвращение. Брезгливое отвращение и противный вкус в горле, во рту, в сердце, горечь на языке, сменяющаяся ощущением гнили, словно ты поел падали. Ему противно все, даже его собственное дыхание, собственные руки, собственные мысли. Кровь течет мутно и медленно, словно похоронная процессия, тянущаяся с горы на гору, без передышки. Скрежет ветра, туч, ставней. Ночь. Холодно. Значит, статуя будет жить еще долго. Распустится, растает, только выслушавши весь смех и восторг города. До сих пор возле нее стоит стража, чтобы никто не испортил такую драгоценность. Ночь. Гниль в мозгу и в сердце. Часы поступили на службу к аду. Они пахнут серой, напоены всхлипываниями отверженных, набухли их бессильными слезами. Вот погасла единственная свеча, какая была в горнице. Его затопила волна тьмы. Он сидит не шевелясь. Сердце изголодалось, и надо было нанести ему эту обиду. Теперь оно бьется во тьме. Отвращение стало твердым и укоренилось навсегда. В сердце, в жилах, в мозгу, в печени, в руках, во лбу, в груди. Навсегда останется там, гранитное, несокрушимое, неподатливое, крепкое, как панцирь. Никогда не будет раздроблено и извергнуто. Тьма. Догорающий огонь в очаге разлил последний свет, и выступило, словно вырезанное из тьмы, посиневшее лицо. Потом огонь погас. Микеланджело медленно встал, тяжелыми шагами подошел к постели и бросился на нее, прямо как был, в новой красивой одежде зеленого шелка, с цепочкой на шее, с перстнем на руке. Вслед за его паденьем ночь сразу осела, завалив его тяжкой, непроницаемой тьмой, в которой, вместе с последним лучом света, по красным поленьям растекался остаток модели статуи Данте, с одной рукой на груди, на сердце, а другой протянутой вперед: Данте — в то мгновенье, когда он вышел на свою темную дорогу, одежда в богатых складках, движенье ходьбы, восковая модель, превращающаяся в противную грязно-серую кашу, полную головешек и пепла.