Беглец готовится лечь на батистовые подушки и увидеть во сне родной дом. Бывают дни, говорит он себе, когда словно все явно отмечено благодатью господней, отчетливей и ясней, чем обычно. Такие дни, когда как будто с самого рассвета ко всему прикоснулось ангельское крыло, и покров святого, которому посвящен этот день, простирается над чистым и нечистым, подобно солнечному свету, могущество злых сил слабеет, каждая печаль превращается в радость, каждый пепел в надежду.
Он никогда не ложился, не сотворив молитвы на сон грядущий, — так и нынче достал из-под плаща свой псалтырь. Вот уж несколько лет, как он привык каждый вечер читать один из ста пятидесяти псалмов, начиная с первого, доходя за полтораста дней до последнего и на другой день начиная опять первым. Вскоре он заметил, что книга эта для него — не только молитвенник, но и великая памятная книга, в которой как бы записано все, прожитое им за день, — подробней, чем сумел бы сделать это он сам. Лишь в зеркале псаломных стихов все события прожитого дня вставали в подлинном своем виде. Привык он и для грядущего дня искать в псалме, который на очереди, указания, объясняющего смысл всего, что иначе осталось бы загадочным, ключа, которым он этот смысл отпирал. Нередко ключом был один-единственный стих, но нарушь порядок, возьми другой псалом, и ключ к завтрашнему не подошел бы. И он стал верить, что, строго соблюдая порядок этих ста пятидесяти псалмов, он воспроизводит некий сверхъестественный остов своей судьбы. И на этот раз он встал на колени у постели, но в то же мгновенье вошел слуга, с поклоном подал ему лист бумаги и тотчас снова исчез за дверью, завешенной роскошной тяжелой занавесью. Микеланджело в изумлении прочел единственную фразу, с трудом разбирая наспех кое-как набросанные буквы. Написано было только: "В Болонье ваятели скоро умирают".
Ночь. Дни и ночи, все нанизано на четки времени. Светает, темнеет. Ночи и дни. Чужой город.
"…и потому, святой отец Доменик, равный патриархам, моли бога обо мне!"
Микеланджело встал от могилы святого Доменика и опять взялся за резец. Храм Санто-Доменико был светлый, радостный, полный благоухания от цветов и каждений, теплого света от свечей и солнца. Месса уже кончилась, и молящиеся отходили от распятия, возвращаясь к своим лавкам, мастерским, вину, оружию, горшкам и сковородам, — и в этом была великая тайна. Только минуту тому назад они были свидетелями совершившейся на Голгофе великой жертвы. И тотчас вслед за этим, выходя из храма, учтиво осведомлялись друг у друга о здоровье, озабоченно толковали насчет слабого спроса, насчет недорода. Никто из них не вопил от ужаса, что жертвой был не кто иной, как сын божий, не бил себя в грудь и не бегал по улицам, по которым среди живых ходили и мертвые. Расходились с улыбками. Горожанки поправляли свои наряды, девушки шли под ручку, несколько кавалеров торопились к кропильницам, чтоб их опередить, монах с досадой замечал, что никто нынче не покупает индульгенций, а проповедь была слабовата; служки бежали по длинному нефу, громко гомоня, старая сводница погасила свечи, потом стала договариваться с матроной, прикрывающей вырез на груди молитвенником, несколько зевак, остановившись у гроба святого Доменика, принялись глазеть на нового художника, флорентийца, которому поручена высокая задача — продолжить работу маэстро Никколо Антонио ди Пульо, заслужившего за прекрасную роспись свода надгробия почетное прозванье дель Арка. Но маэстро Никколо в прошлом году умер, не докончив своего творения, и смерть его горько оплакивали. Не только потому, что маэстро Никколо был добрый человек и хороший художник, — болонцы, оплакивая его, оплакивали также недоконченное надгробие. Велико было преклонение Болоньи перед святым Домеником, покровителем города. Очень многие полагались даже больше на защиту святого Доменика, чем на синьоров Бентивольо, и втайне шли разговоры о том, что лучше бы докончить надгробье святого, чем возводить тройные укрепленья у ворот. Но синьоры Бентивольо больше надеялись на стены, и после смерти Никколо дель Арка никто об окончании надгробья даже не заикался, — на деньги, предназначенные ваятелю, были наняты новые ватаги вооруженных. Как вдруг явился этот флорентиец, придворный ваятель Лоренцо Маньифико, и пристал у мессера Альдовранди, знатного члена Консилио деи Седичи, чье имя звенит как золото среди художников. И высокопоставленный патриций, разведав, откуда тот явился и на что способен, участливо предложил городу поручить работу пришельцу. Зеваки стояли вокруг, открывши рот. Они видели, что художник — набожный, так что с этой стороны препятствий для окончания надгробия святого нету, а им сказали, что он к тому ж и дешевый, за каких-нибудь тридцать дукатов взялся вытесать для надгробия три статуи "Ангела с подсвечником", "Святого Прокла" и "Святого Петрония". Так что они были довольны. Обычно набожные обходятся дороже.
Микеланджело по-прежнему жил во дворце у мессера Альдовранди. Днем он работал над надгробием, а по вечерам сидел у постели хозяина и читал ему Данте — до тех пор, пока дух старика не оставлял всякое мирское попечение и веки его не смежались. Однако время от времени Альдовранди останавливал чтение, и Микеланджело должен был рассказывать о Флоренции, о Лоренцо Маньифико, о его философах и художниках, а старик с восхищением слушал, вздыхал и сетовал в глубине души на то, что ему не довелось жить там, да, там, а не под властью жестоких и равнодушных ко всяким искусствам Бентивольо…
— Почему ты уехал, Микеланджело? — спросил он однажды, и Микеланджело не ответил, сделав вид, будто не слышал.