Камень и боль - Страница 112


К оглавлению

112

— Это меня не удивляет, я ничего другого и не ждал, — сказал он. Сообщу его святости и кардиналу Сезару. А дон Сезар не забудет, Болонье не поздоровится. Но и тех, которые хотели подчиниться, а им не дали, — юноша сверкнул глазами на Тоцци, — тоже не будут забыты, только в хорошем смысле.

Асдрубале Тоцци гордо поднял голову.

— Кардинал Сезар имеет в моем лице верного слугу, — сказал он. — Я без колебаний готов выступить. А синьоры Бентивольо колеблются.

Оливеротто засмеялся.

— Колеблются, колеблются! А почему колеблются? Французы уже оставили бы Флоренцию, — если б Савонарола все время не сдерживал народ, плохо пришлось бы Карлу в городе его собственных союзников! Теперь самое время ударить им в тыл… А Болонья хитрит, но придет день — она дорого заплатит за свою хитрость! Ведь и Лодовико Моро, миланский пес, отпадает от французов, Карл не поручился, что не затронет его власти, и Лодовико боится, что сам вырыл себе яму, призвав французов в страну, и отпадает… Почему же не выступают Бентивольо?

— Хотят, мол, сперва заключить договор с его святостью… — хмуро ответил Тоцци.

Оливеротто опять засмеялся.

— Понимаю, — промолвил он едко. — Их игра мне ясна. Они не забывают, что Болонья, по сути дела, — лен церкви и они правят здесь незаконно, как тираны. Потому и не хотят подчиниться, что, сделав это, они признали бы суверенитет святого отца. Хотят, чтобы его святость имел с ними дело, как со свободными правителями, хотят договора! Просто смешно. И в то же время не хотят ослаблять себя походом против французов — опасаясь, как бы дон Сезар не решил осуществить притязания церкви на Болонью с помощью оружия. Вот почему они колеблются!

Тут римлянин, будто не нарочно, прижал руку Тоцци тесней к своей груди.

— А ты, Тоцци? Говоришь, что ты верный слуга кардинала Сезара? Так докажи это! Нужен-то пустяк! Немножко мягкого воску…

Тоцци вздрогнул.

— Нет, — отрезал он, выпрямившись.

Да Фермо слегка пожал плечами.

— Что ж, хорошо. Не будем омрачать последние минуты такими разговорами, я ведь скоро уезжаю. Ты останешься здесь, а я вернусь в Рим. Я буду воином, обнажившим меч против врага, а ты — воином, который среди военных действий сидит сложа руки, — ты, победитель в битвах! Ах, Тоцци, не сердись! Я не хочу тебя обидеть! Поговорим о другом. Здесь у вас, в Болонье, было весело, хоть женщины здесь не такие податливые, как в Риме. Я уж соскучился по римским поцелуям, — ваших болонских мне досталось слишком мало. Даже в Пьяченце у меня бывали ночи лучше здешних! Ах, ваши женщины!

Он щелкнул пальцами и засмеялся.

Тоцци нахмурился. Ему всегда не нравилось, как этот римлянин говорит о женщинах. Конечно, когда-то он и сам говорил о них так, но это было давно, когда он командиром маленького отряда наемников проходил по Италии — от Сицилийского королевства до Альп. Теперь, занимая высокую воинскую должность в укрепленном городе и женившись, он не любил таких разговоров, втайне немного сочувствуя всем мужьям, к которым такие вот да Фермо пробираются в спальни, а потом весело острят насчет этого вокруг лагерных костров.

И в его палатке тоже когда-то звучали, под хохот приятелей, имена мадонн, обольщенных тем, кто нынче пришел, а завтра ушел закованным в панцирь искателем приключений, чья слава растет в кровавых боях, а не за столом ратуш или купеческих контор. Однако теперь он таких разговоров не любил. Но Оливеротто — человек неплохой. У него доброе сердце, в нем есть благородство. Он римский дворянин. Просто он действует и говорит, как все кондотьеры, да к тому же — он на кардинальской службе. Этим многое объясняется и оправдывается. И, слыша смех и живую болтовню юноши, Тоцци вдруг почувствовал печаль. Этот веселый парень, мальчишка, можно сказать, горделиво разъезжающий по Болонье, осеребренный блеском панциря, в сопровождении своих муринов, и толкующий со смехом о поцелуях, вдруг стал в его глазах свежим, пылким, страстным приветом, присланным жизнью, что идет там, наружи, за стенами. Он вдруг почувствовал к нему доверие. Потому что возвращались, оживая, дни его собственной молодости, когда — тоже, можно сказать, мальчишкой — сам он весело разъезжал по стране, опоясанный мечом, в поисках битв и женщин. Черная, душная Болонья! Сколько раз он проклинал ее! Тоцци бессознательно прижал к себе руку молодого друга. Что до того, что Оливеротто за минуту перед тем требовал, чтоб он изменил Болонье, передав тайно изготовленные отпечатки ключей от ворот Сезарову кондотьеру, и что это касается также его отрядов скьопетти, на которые зарится папа. Я просто сказал ему: "Нет!" — и поднял голову. "Не сердись, Тоцци, — ответил да Фермо, — не будем говорить об этом". И вопрос отпал. Оливеротто неплохой человек. У него доброе сердце, в нем есть благородство. Он говорит и действует, как говорил и действовал бы каждый кондотьер на его месте, к тому же он на кардинальской службе, и этим многое объясняется и оправдывается.

Горечь и печаль, не только простая жажда общения, но печаль, подлинная, тяжелая, мужская и солдатская, — росла. Тоцци чувствовал, как легко лежит рука юноши на сгибе его локтя, — ощущение необычайно мягкое, вкрадчивое — не товарищеское, а льстивое, услужливое. Тоцци выслушал с улыбкой рассказ о проделке лепантских муринов с двумя евреями в Отранто, улыбнулся еще раз или два. Льнущее прикосновение руки было ласковое. И Тоцци вдруг промолвил:

— Оливеротто, что бы ты сделал, если б… неожиданно вернулся домой… и вдруг тебе подала вино служанка?

112