Вдруг белая стена закачалась и рухнула на его окно. Фонтан взметнулся пламенем высоко в небо. К Микеланджело протянулась откуда-то белая рука, дотронулась до его горла, глаз и сердца. Больше нигде не болело.
Но когда он вышел из забытья и поднялся, заболело еще сильней и жесточе. Были сумерки. Микеланджело вышел на улицу. Две фигуры с крысиными физиономиями отделились от темного выступа и, тихо ступая босыми ногами, чтоб не было слышно шагов, пошли за ним во тьме, прижимаясь к домам, каждая по своей стороне улицы. Он шел быстро и скоро заблудился в сплетенье улиц. Луна плыла в тучах, появлялась и пряталась, тени проходили по его лицу и расходились опять. С убийцами за спиной, которым эти места все казались недостаточно темными, он шел, думая о мертвых женщинах. И вот убийца, которому путь показался слишком уж долгим, замахнулся, чтобы всадить острие кинжала в спину идущего впереди, как вдруг послышались шаги навстречу. С проклятьем спрятал трус свое оружие снова за пояс и прижался к стене, — он и его друг. Но так как шедший навстречу пошатывался, мурлыча какую-то пьяную песенку, и был в пышном наряде, с шелковой шляпой на голове, а на поясе у него висел кошель, оба убийцы оставили Микеланджело и, поспешно примкнув к бражнику, повели его темной улочкой к Тибру, месту вечного упокоения.
Трастевере! Он понял это, уже стоя перед церквушкой Сан-Козимато, залитой серебром лунного света, стекающего по ее крыше, меж тем как по стенам ползла тьма. Ему показалось, что он должен преклонить колена на ее истоптанных ступенях, перед запертыми дверями, и просить, просить до тех пор, пока в каком-то из этих полуразвалившихся домишек не проснется отец Уго, венецианец, не встанет и не выйдет посмотреть, кто так жалобно взывает к нему. И он преклонил колена и стал взывать тихо, взывать из глубины сердца, взывать к створам церковной двери. Он взывал и просил, плакал и клянчил, как нищий, но отец Уго не вышел, и другие тоже звали его, отец Уго слышал шум многих голосов, великий вихрь просящих, ноющих, клянчащих голосов, — это наплывало отовсюду, со всего Рима и из еще большего далека, звучало из всех углов и подземелий, половодье слез, выкрики отчаявшихся, последние стоны умирающих в заброшенности, слезы бесплодно прожитых жизней, голоса в воздухе и под почвой земной, это скулило, звало, и вот он проснулся во тьме, встал на колени и присоединил свой голос к тем, которые так клянчили, встал на колени и стал просить, жалуясь богу, что жатвы много, а он — слабый, темный, неумелый. Так молился отец Уго в холодной бедной комнате, просил бога за всех, кто взывает к нему, слыша их голоса, подобные вихрю, так молился отец Уго. А во тьме, на разрушенных ступенях стоял на коленях Микеланджело и взывал к отцу Уго, чтобы тот вышел, отворил ему церковные двери и отвел его под розу кающихся.
На бледном, холодном рассвете Микеланджело вернулся домой. Не раздевшись, он упал на кровать, закрыл себе лицо и, обессиленный, изнеможенный, заснул тяжелым сном. И в том сне было ему сновидение. К нему пришли. Но не мертвые.
Пришли живые. Он был в безыменном краю, словно ожидающем бури. Он не мог идти дальше, измученный трудностями пути, так как с самого утра шел под яростными лучами солнца. Язык распух от жгучей жажды. Он думал, что умрет. Упал в пыль дороги, а когда пришел в себя, окрестность изменилась, расцвел кустарник, прежде голый. Буря прошла, он встал освеженный. Все вдруг стало таким знакомым, известным, он знал, что был уже здесь, во сне или наяву, уже был здесь, где-то тут — могила, на которой крест и под ним написано: "Франческо Граначчи". Пойдет процессия кающихся, как тот раз, и их вожатый скажет: "Здесь когда-то был рай, запомни это навсегда, Микеланджело, изобрази хорошенько, здесь когда-то был рай…" И вдруг перед ним встанет из земли скала, будто огромный кулак, и прозвучит голос: "Стой! Во мне — зверь, пророк и могила!.." Он знал, что так опять будет, сел на землю и стал ждать. И увидел приближающуюся процессию. Но это не были кающиеся: они шли весело, как шуты или балагуры, вприпрыжку, приплясывая на ходу, и на лице у них уже не было дерюги с отверстиями для глаз и рта, как тогда, — лица их были обнажены и кривились от крика и взрывов смеха. Гам стоял такой, что невозможно было разобрать слов. С изумлением глядя на это дурацкое шествие, направляющееся с подскакиванием к нему, он узнал их всех. Впереди приплясывал Джованни Медичи, кардинал, рядом с ним весело кружился Пьер в панцире, а за ними бесновались, как опоенные, пажи — Джулио и Джулиано Медичи. Лица быстро сменялись, гримасничая. Были здесь Якопо Галли, чванливо подбоченившийся, подражая Вакху, брадобрей Франческо, торопливо шамкающий беззубым ртом, ехал на покрытом пылью осле старик Альдовранди, а Оливеротто да Фермо с гордым видом держал осла за хвост, журавлиными шагами догонял их Никколо Макиавелли, и между всеми сновал Лоренцо Пополано, с пронырливой физиономией, шепча каждому слова, из которых он половину глотал, стремительно сменяя лица, шла шутовской припрыжкой вся Флоренция, он узнавал их всех, среди них и братьев своих, были здесь и смеялись в глаза ему Сиджисмондо, Буонаррото, Джовансимоне, а за ними валила новая неоглядная толпа народу, которую он уже не знал, их было много, слишком много, — из Флоренции, из Сиены, из Рима, Болоньи, Венеции, — отовсюду, невозможно перечесть, и все ревели, скакали, бесновались, указывая на него и подходя все ближе и ближе… Он отпрянул, хотел пуститься наутек, скрыться от этих сумасшедших, взбесившихся фигур, но не мог, только отпрянул и увидел около себя провалившуюся могилу, на ней крест и под крестом надпись: "Франческо Граначчи". Тут его обуял страх. Он не знал, куда спрятаться. И одни говорили по-гречески, а другие по-латыни, одни кощунствовали, а другие хвалили бога и дьявола, одни желали женщин, а другие мальчиков, одни требовали от него денег, а другие — снежную статую, и все валом валили ближе и ближе, лица вертелись, как раскаленные ядра; крик и рев, вот уже совсем возле него…