Сикстинская капелла. Не к статуе Давида, а вот куда пришел он теперь, в эти четыре стены с голым потолком, покрытым голубой штукатуркой. На стенах фрески Боттичелли, Синьорелли, Гирландайо, Козимо Роселли. Посмотрел на них — какие бессодержательные, серые! Он вдруг понял слова дяди Франческо тот раз, когда дядя заговорил о живописцах, которые изобретают и молятся только кистью… а не сердцем.
Да, нигде на этих стенах, нигде — не было сердца. Он смотрел, а от алтаря неслось пенье, и только сейчас до него дошло сладковатое благоуханье ладана. Сикстинская капелла, построенная папой Сикстом, величайшим противником Флоренции, ярым врагом Лоренцо Маньифико, с которым он неустанно боролся до последнего издыханья, напрасно разжегши мятеж Пацци… Почему именно здесь стоит он, Микеланджело, почему именно сюда привела его начинающаяся новая эпоха в его жизни, когда он оставил позади одни могилы и скалу, поднявшуюся, как кулак, против тьмы, почему именно сюда, — что это за новое странное знаменье?
Старец на папском троне читал молитву. Узкое лицо его — торжественное и тяжелое! Слегка запавшие глаза горели необычайным, неистовым огнем, палящим и пожирающим, перед этим взглядом содрогались города и правители, взгляд этот был страстный и жесткий, сокрушающий и разящий, но способный ободрить слабых, влить в них силу и энергию. Старик произносил слова медленно, важно, он молился. Шла месса.
Микеланджело тоже молился. Прииди, дух святой, да будет царствие твое… Единым словом, единым воздеванием руки держит этот старец века. И пока руки были простерты, народ побеждал, по Писанию… От великого потопа до царства духа, до господства третьей ипостаси, о которой в христианском мире чаще всего забывают, которая в пренебрежении, там — белая голубица!
Волны и столетия, могучие исполинские фигуры, все — от сотворения мира и до Страшного суда — здесь налицо, все на этом непрерывном жертвоприношении. Он засмотрелся в молитве на голубой потолок, на стену над алтарем и вокруг. Неужели никто не видит?
Плиты, апрельское солнце, золото и свечи, решетки, краски одежд, пространство, полное молящихся, — тех, что вошли в двери капеллы, и тех, для кого раскрылись свод и стены, чтоб они сошли вниз.
Сангалло, до того неподвижно стоявший на коленях рядом, вдруг наклонился к нему и дрожащими губами зашептал. И могучие руки его, сложенные для молитвы, дрожали. Микеланджело уловил только обрывки фраз.
— Ты этого не можешь знать… а я помню… я стоял прямо за спиной у Лоренцо… Санта-Мария-дель-Фьоре… на всю жизнь мне эти слова в память врезались… тексты… мы пришли в удивительный день… те же слова, тот же текст, та же месса… как месса Пацци…
Микеланджело побледнел и крепко сжал руки. Вечно будут знаменья, недоступные его пониманию, которых никому не постичь… Вечно. Он устремил взгляд на алтарь.
Иподиакон читал теперь библейский текст, был пост, и он читал из пророка Даниила:
— "И ныне услыши, боже наш, молитву раба твоего и моления его, и воззри светлым лицом твоим на опустошенное святилище твое…"
Капелла поставлена Сикстом и в ней при появлении Микеланджело читается тот же текст, что и на мессе Пацци! Что-то ждет его здесь?
В это мгновенье раздался звучный, торжественный голос кардинала Рафаэля Риарио:
— Sequentia sancti evangelii…
Весь храм встал на ноги. Это было как буря, как глухое грохотанье, мужчины и женщины поднялись со своих скамей, чтоб внимать слову божию, поднялись одной волной, так что загудели стены капеллы, словно камни вот-вот рухнут на ожидающий народ. Огни свечей быстро заколебались от волненья воздуха, когда железо и мечи захрустели о дерево и камень, встали все, дворяне, бароны римские, патриции, купцы, простой люд, встало множество с гулом бури, и потом сразу волна вдруг утихла и замерла. Микеланджело встал вместе с остальными.
Кардинал Рафаэль Риарио, смертельно бледный, в лице ни кровинки, благовествовал Евангелие.
Дохнешь дыханием своим — и возникнут.
И обновишь лицо земли.
Церковная молитва
В середине марта жара стала нестерпимой; Рим, опаленный зноем, катившимся волнами по иссохшим, выжженным улицам, мертвенно синел под стеклянным небом, изливавшим пламя. Камни города становились мягкими и рассыхались, дома покрылись чешуями лысин и щербин, воздух стоял свинцовый, неподвижный и в то же время сероватый, как собачья шерсть. С потрескавшейся глины улиц вздымались вихри пыли, жгучей, словно падающий пепел, от которого резало легкие и глаза, жгло перепекшиеся губы. Уровень воды в Тибре понизился, вода издавала запах гнили и тины. Огромное кладбище памятников, статуй, терм, арок, руин, седых башен и укреплений выдыхало свою вековую затхлость на изнемогающую от жара и жажды окрестность. Небесные знаменья предвещали, что такое страшное парево в марте, какого не бывает и в июле, сулит Риму в этом году более раннее появленье лихорадок, болезней и громадной смертности, чем в другие годы, а когда было получено известие о возникновении большого морового поветрия в Ферраре, Рим содрогнулся от ужаса, и кардиналы, отказавшись от празднеств, стали поститься, сетуя на то, что папа не дает распоряжения о выезде вон из города.
Но Юлий Второй, казалось, бросил вызов даже солнечному зною, многодневному жару, всему этому марту с его мором и смертью. Привыкнув к лишениям, жажде, лихорадке и всем тяготам, связанным с жарой и капризами погоды, он не только не делал распоряжений о выезде за город, но, наоборот, запретил кому бы то ни было из курии без его распоряжения покидать Рим до пасхи. И все-таки иные надеялись, и тупое ожиданье их походило на ожиданье их мулов, которые стояли навьюченные на квадратных дворах дворцов, где листва деревьев сожжена солнцем, фонтаны высохли и их водоемы потрескались. Но папа Юлий Второй, бывший кардинал Джулиано делла Ровере от Сан-Пьетро ин Винколи, выезжал из Рима только для новых войн, а еще было время выступить против Перуджии и Болоньи. Пока все погибало от невыносимого зноя, он, наклонившись над широким столом, покрытым документами, длинными свитками географических карт, планов и договоров, готовил новые походы. Глубоко запавшие сверкающие глаза его легко проникали в сеть интриг, коварства и тайной вражды. Худые, жилистые руки тянулись через стол к распятию и опять возвращались в прежнее положение. Иллюминованный молитвенник покоился на ворохе военных сводов и донесений разведки. В положенное время он читал часы — между осмотром нового оружия, как умел читать их, сидя в седле боевого коня среди сражений. Жара за окнами полыхала пламенем, но старик этого не чувствовал. Страшная сила огня, горевшая у него внутри, поглощала все. Он ждал. Ему не страшны были ни свирепость солнца, ни гневное изумление Святой коллегии, и потому в мертвой тишине раскаленных дней кардинальский пурпур прилипал к хилым телам, с которых приходилось по нескольку раз в день смывать пот духами, все время возраставшими в цене. Уезжать из Рима воспрещено. Отряды папских войск отдыхали в тени садов и под соломенными кровлями трактиров, изнывая не от жары, а от мирного существования.