Сангалло пожал плечами.
— А что он когда оканчивал? Говорят, нашел у Плиния какой-то новый способ окраски штукатурки и решил сейчас же испробовать. И принес в жертву этому опыту свое произведение… Видимо, ему не было дела ни до произведения, ни до тебя… Он думал только об этом опыте… Наложил на стену слой гипса, написал часть фрески, потом разложил под ней большой угольный костер, — чтобы с помощью сильного жара высушить всякие примеси, которые он подбавил к краскам для получения особых, необычных оттенков. Да, огонь высушил нижнюю часть изображения, но в то же время расплавил верхнюю, откуда потекла штукатурка с краской…
— Вечно одно и то же! — воскликнул Микеланджело. — А искусство? Чем он был бы, если б искал только искусства? Он никогда ничего не окончил и не окончит, кроме портретов наложниц Моро…
— Это неправда, Микеланджело, — сказал Сангалло.
— Не окончил фресок в Синьории… ему не дороги они, не дорого искусство, ему важней произвести новый опыт, ты сам говорил. И тогда Содерини обратился ко мне. Я ни о чем не просил, ничего не домогался, я ваятель, а не живописец. Но когда мне предложили, принял. Принял, как вызов на бой — с ним. Между нами никогда не может быть мира!
— Но все-таки…
— Молчи! И его после этой живописи навещали, несмотря на такую неудачу… Мальчишка Рафаэль Санти, который чуть на колени перед ним не становится прямо на улице, сказал ему: "О божественный, этот Микеланджело недостоин развязать ремни у вашей обуви". Да, так сказал… Рафаэль!
— И тебе донесли? — тревожно покачал головой Сангалло. — Не верь Перуджиновым ученикам, мазилам этим. Я знаю, это они приходили и передали тебе Рафаэлевы слова. Ну когда Перуджино желал мира между художниками? Он греет руки на чужих ссорах…
— Мне нет дела ни до Рафаэля, щенка этого, ни до Перуджино! Мне важен он! Он тогда правду сказал: "Не только Флоренция мала для нас двоих, а весь мир!"
— Теперь во Флоренции не будет ни одного из вас. Ты едешь в Рим, а он…
— Тоже уехал? После позора с фреской?..
— Тоже уехал, — спокойно ответил Сангалло. — Из-за Содерини. Гонфалоньер очень обидел его: во-первых, урезал ему плату из-за неудачного плана с руслом Арно и этой растекшейся фрески, урезал из этих жалких пятнадцати флоринов… и еще велел, негодяй, чтоб остаток выплатить Леонардо… медью, медными деньгами! Тогда Леонардо собрал, вместе со своими учениками, столько денег, сколько получил из кассы Синьории за все время, послал Содерини и в тот же день уехал из Флоренции.
— Куда?
Сангалло пожал плечами.
— Скитаться… не имея пристанища… Может, к кому из учеников, вечный изгнанник он, Леонардо! Это тебе ничего не говорит? Твоя ненависть к нему не уменьшилась? Не забывай, что он единственный имел смелость поддержать меня, настаивая на установке твоей статуи под Лоджиями Деи-Ланци… "Я не знаю произведения прекрасней во всей Италии", — так заявил он на том совещании.
Микеланджело сжал кулак.
— Ложь! Ложь и ложь! — крикнул он. — Все время — искушенье! Не верю я ему, не верю.
— Вы еще, наверно, встретитесь…
— Да, наверно. И я хочу быть готовым!
Дорога в Рим. Апрель. Весна. Скачь и топот коней. Пейзаж изменился. Высокие пинии, кипарисы, пологая ширь Кампаньи. Развалины. Вечер. Они скачут уже по Виа-Аппиа. Виден Рим. Но ворота уже заперты. Привал вне стен. Край благоухает тьмой. Ночь. Микеланджело сидит у огня, не спит. Он оставил больше, чем начатую статую, Граначчи, могилу Лоренцо Маньифико, Аминты, Кардиери, мамы Лукреции, Филиппино Липпи. Где-то там, позади, лежит большой отрезок его жизни, словно унесенный в безвозвратное мутными волнами Арно. Но средь сумятицы волн стоит высокая снежно-белая статуя Давида, оплот против великана тьмы. Вот докуда дошел я от усмехающихся фавновых губ. Вот докуда.
А позади — жизни, смерть, работа, до того тяжкая, изнурительная, что сердце то и дело грозит разорваться от напряженья, позади множество несбывшихся мечтаний, двадцать девять лет жизни, позади все упоенья молодости, позади — кончина Лоренцо, молитвы фра Тимотео, беседы платоников, поучения Полициано, лихорадки, болезни, унесшие пепел Савонаролы бурные волны Арно, молчаливые взгляды Аминты и недавние слова Граначчи, река без берегов, без границ, из тьмы во тьму, из света в свет, позади — рваные лохмотья ужаса. А впереди — Рим. Вечный город, погруженный теперь во тьму. Рим, спящий каменный зверь, который с восходом солнца проснется и раскроет свою прожорливую пасть. Рим, город золота, роскоши, дворцов, крови и алтарей. Рим… и в нем, на ленте, протянутой по груди матери божьей, склоненной над замученным сыном, навсегда высечено его имя. Оно тоже ждет. А вокруг те, "остальные".
Ночь проходит, гордая и безымянная.
Вот открылись ворота. В город въехали на рассвете.
Но по дороге в Ватикан узнали, что папа служит нынче раннюю мессу в Сикстинской капелле, и отправились туда.
Микеланджело хотел посмотреть на Юлия Второго близ алтаря. И увидел.
Впервые стали они с ним лицом к лицу, но папа не подозревал, что Микеланджело стоит в толпе, незнакомый пришелец. Золото алтаря горело яркими отблесками огней, и сам папа, в лиловом литургическом облачении, — был весь в золоте и огнях. Микеланджело увидел старика, снявшего шлем и панцирь и надевшего богослужебные одежды, чтобы славить бога молитвами, а не мечом. Вокруг него кардиналы, усадившие его под балдахин, кардиналы, среди которых он узнал мертвенно-бледное, восковое лицо кардинала Риарио — он тоже в облачении, так как на этой мессе дьяконит. Папа встает, обращает свое сухое, морщинистое старческое лицо с короткой жидкой белой бородой к алтарю. Читается входная молитва. Нынче пост.