— Да. Но только истинное искусство. То, которое — дар божий. А не всякое. Vae qui dicitis bonum malum, ponentes tenebras lucem et lucem tenebras, ponentes amarum in dulce et dulce in amarum, — да, горе вам, называющие сладкое горьким, а горькое сладким. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? Дьявол ищет всяких путей к душам человеческим, всяких, дьявол подражает богу. Он сам хотел быть богом и стал его кривым зеркалом. Но ко всему, что принадлежало бы ему как богу, он тянет свой кривой коготь. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? У дьявола есть свои мученики, как у бога. У дьявола есть свои пророки, как у бога. У дьявола есть свои герои, как у бога. У дьявола есть свои ученики, он тоже посылает свои видения и сны, как бог. У дьявола есть свое искусство, как у бога. У дьявола есть своя тайна, как у бога. От тебя зависит, что выбрать. Но ты, видно, уже выбрал, Лоренцов ваятель!
Савонарола замолчал, подошел к окну. Буря свистела вдоль стен, которые дрожали. Окно пламенело, как лицо у проповедника.
— Есть и тайна греха, — продолжал он. — Искусство, которое не дар божий, входит в эту тайну. И в нем есть величие, потому что в аде есть свое величие, темное и хмурое, дьяволы были прежде ангелами и знают, что такое рай. Они тоже умеют показывать людям, что такое рай, но показывать искаженно, по-своему, с изнанки. Они только этим могут соблазнять, дьявольством соблазнять они не могли бы, такой скверной души бог не дал никому, — а соблазняют искаженьем, подделкой, ложью и обманом, изнанкой рая. Eritis sicut Deus — будете как бог, не как дьявол, вот что сказал великий змей прародителям в раю. Меньшего не посулил. И все время это повторяет. Никому, соблазняя, не сулит ада, а сулит рай. Соблазняет тебя и все время: eris sicut Deus! — будешь как бог! Повторяет во всем. И в искусстве. В этом своем темном, кривляющемся, в этом проклятом искусстве. Оно возносит тебя? Но не к небу. Гордость. Знаешь, что говорит святой апостол? Все, что в мире, — похоть плоти, похоть очей и гордость житейская. Так говорит святой Иоанн. И сказано это обо всем, что в мире, — и о вашем искусстве, ибо оно от мира сего. Что такое ваше искусство? Похоть плоти. Этого не оспоришь! Что такое ваше искусство? Похоть очей. Не оспоришь! Что такое ваше искусство? Хуже всего: гордость житейская. Не оспоришь. Не говори, что искусство одно. Есть дьявольское, а есть божье. Истинное и вечное — это божье. И в нем нет ни нечистоты, ни кощунства, ни идолослужения. Микеланджело прижал руки к вискам. Несколько шагов — и он уже стоит в низких дверях галереи. Но фигура монаха вдруг выросла прямо перед ним. Савонарола прислонился спиной к двери, и жгучий, палящий взор его впился в подростка.
— Куда ты хочешь идти? В мир? Останься! Видишь: буря! Христос позвал тебя к брату или к себе? Он отделил от тебя, по доброте своей, мир бури, а ты все-таки пойдешь? Ты художник. Здесь был фра Анджелико, и у нас, в Сан-Марко, есть его произведения. С нами сейчас живописец делла Порто, он отрекся от искусства дьявольского и принял одежду нашего ордена, — ныне он фра Бартоломео. Скольких тебе назвать еще? Боттичелли еще пишет? А Поллайоло? А Филиппино? А фра Бартоломео — разве не великий художник, и не расцветает ли искусство его тем больше, чем усердней он следует дисциплине и правилам иноческой жизни? Куда же ты идешь?
Буря билась в монастырские стены. Ливень молний озарил небо и землю. Страшный громовой раскат потряс город, и словно земля расселась. Мальчик посинел, а монах выпрямился. Фигура его в темноте галереи и свете факелов стала огромной.
— Мы приняли не духа мира сего, а духа от бога, дабы знать дарованное нам от бога, — продолжал он. — А от кого принял ты? Не верь тем, кто льстит тебе, говоря, что твое искусство — хорошее. Придет время, бог скажет, хорошее оно было или нет. Тебе сейчас говорят, что хорошее. Это люди говорят. А потом придут другие и скажут, что краски твои — сажа, камень твой — кал и пепел. Люди скажут это. Хочешь идти туда? Останься. Там буря, оттого что там — мир. А здесь крест, — а близ креста нет бури. Я не предлагаю тебе лавров художника, но венец мученический. И такая в нем сладость и прелесть, какой не найдешь ни в каких почестях. Предлагаю тебе лютню любви божьей и пиршество вина, мирры и желчи. Предлагаю тебе розы рая его и алмазы слез его матери. Предлагаю тебе отказ от своей воли во имя бесценной воли господней. Предлагаю тебе терпенье во имя бесценных страданий, что претерпел Христос. Предлагаю тебе служение во имя бесценного, сладчайшего сыновства его. Предлагаю тебе наивысшую свободу во имя бесконечного милосердия и обетований его. Там — разодранные лохмотья дел мирских, здесь — одежды брачные.
Микеланджело смотрел, вытаращив глаза, на костлявые руки монаха, простертые к нему для объятия. Он чувствовал, что не в силах слова сказать. У него язык прилип к гортани, а руки до того отяжелели, что их никакими силами не приподнять. Он готов был кинуться в объятия монаха, но знал, что прежде свалится на землю без сознания. Колени — как гранитные, не согнуть. Нельзя. Рыданье окаменело в груди. Хочется плакать и нельзя. Здесь что-то сильней его воли. Здесь приказ: нельзя!.. Монах ждал. Потом вдруг распахнул окно.
Это было страшно. Буря упорствовала. Молнии остриями своими зарывались в растрескавшуюся землю, и сквозь решетку лиловел и вновь покрывался серной желтизной город. Расщепленный молнией дуб против окна пылал голым стволом. Смерть дышала из вырванных кустарников и каменистой почвы, и дыханье ее было шипеньем. Из черных туч, сгрудившихся куполом и разбухших, доносились ледяные звоны, беспрестанно напоминающие о себе. Снова падала тьма, и снова озарялись небо и земля, и оглушительные удары рассеивали черный свет далеко окрест. Монах остановился и холодно указал на эту картину разрушения и гибели.