— Sursum corda! Sursum corda!
Единственное, что он знал из латыни.
Все опустились на колени вокруг него, полные великого порыва ко Христу, вслушиваясь в радостное взывание старичка, как вдруг он умолк и продолжал молиться уже не устами, а только сердцем. После того как они довольно долго возле него простояли, коленопреклоненные, он так встревожился, что даже молиться перестал и начал шепотом спрашивать то фра Массео, не ждет ли того какая работа, то фра Джинепро, не отвлекает ли он его от чего-нибудь, то фра Симоне, приготовлена ли для всех пища, то фра Якопо, не будет ли какого ущерба для дома, оттого что все они вот так стоят тут на коленях, — и все горячо уверяли его, что ничто не мешает им с великим сорадованием присутствовать при его отходе из здешней жизни. И он, видя, что смерть долго не идет, попросил у настоятеля отца Льва позволения читать часы по способу святого Франциска, когда у того еще не было молитвенника. Отец Лев позволил, чтоб фра Тимотео в смертный час свой читал часы по способу святого синьора Франциска, когда у него еще не было молитвенника, тогда старичок подозвал к себе фра Массео и, заклиная ради любви божьей повторять за ним то, что он будет говорить, начал:
— Ты, брат Тимотео, всю жизнь был сыном греха и не сделал никакого добра!
Но фра Массео от слез не мог произнести ни слова, и старичок подозвал фра Джинепро и попросил его, ради любви божьей, повторять за ним:
— Ты, фра Тимотео, — так скажет тебе господь, — был самым дурным из моих монахов, — чего ты хочешь от меня?
Но фра Джинепро от слез не мог говорить, и старичок подозвал фра Симоне и просил его, ради любви божьей, повторять за ним, точно повторять:
— Ты, фра Тимотео, неразумный сын Антонио Тоццоли, всегда питался гордыней и суетой, горе тебе будет на Суде божьем!
Но ни фра Симоне не мог повторить, ни фра Анджело, ни фра Якопо, ни фра Руфино, ни фра Бернардо, так что старичок, сжав руки, попросил отца Льва, чтоб тот велел им сделать это из иноческого послушания. И решил "отец Лев сам читать с ним эти часы без молитвенника, старичок обрадовался и с великой горячностью попросил:
— Повторяй за мной, прошу тебя, отец Лев: ты, фра Тимотео, незаконно пробрался к нам и был позором нашим, иноком нерадивым, и дальше так, читай, прошу тебя, отец Лев!
И тут отец Лев, склонившись над ним к самой земле и обняв его, промолвил:
— Ты был, брат, больше всех нас достоин носить честное одеянье святого ордена нашего, и ангелы радовались, видя тебя в нем. Ныне ожидает тебя милосердный господь во царствии своем, и будет прославлена на небесах обитель наша, ибо за сердце твое воздаст тебе бог, да святится имя его во веки веков. Аминь.
С этими словами отец Лев широко осенил его крестным знамением, так как увидел, что старичок в это время на руках у него отошел.
Кончив свой рассказ, брат привратник вытер глаза и улыбнулся сквозь слезы. С улицы доносился глухой, беспокойный шум. Нет, это — мягкое, ласковое послеполудня, скользящее на ласточкиных крыльях, покой дышит отовсюду — от старого колодца, от плюща, свисающего со стены, подобно старому прадедовскому плащу, покой тихо восходит ввысь, словно совершая какое-то великое и святое дело, а потом все окутывает сумрак, тень родит тень, — прошу вас, отец мой, ради любви божьей, скажите мне, в чем истинная радость…
И, сжимая теплую мягкую руку юноши в своих заскорузлых ладонях, монах отвечает: "Лишь скорбью и гонениями можем мы хвалиться, ибо только это принадлежит нам. И потому говорит святой апостол: Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего Иисуса Христа…"
Великая тайна смирения. Ибо все, что дает нам сестрица боль, — а она всегда любит нас, — мы должны принимать с радостью… Они идут рядом. Я уж скоро умру, Микеланджело, и жду этой желанной минуты. Но должен еще рассказать тебе об Агостино, безумном сиенском ваятеле, который тешил свою душу пустыми обещаниями, не видел жизни этой девицы, потому что не видел боли…
День длился, небо было прозрачно-сине.
А теперь один. Всегда один. Судорожное рыданье подкатило к горлу и не могло вырваться. Шейные мышцы словно напряглись, и кровь в них вызывала резь, словно там были мелкие раздробленные осколки стекла. Старый привратник заметил, что он тревожно прислушивается к глухому шуму толпы на улице. Микеланджело положил ему голову на плечо, и стало легче. Коричневый цвет рваной рясы. Наружу вырвался стон, потом рыданье и поток слез. Как только он ощутил жесткость этой грубой ткани, судорога отпустила и слезы хлынули таким бурным потоком, что снова стало легче дышать. Он удалился.
Толпа уже схлынула. Он шел. Ни с кем не буду прощаться. С Флоренцией он уже простился, идя в монастырь. Отец? Братья? Нет. Уйдет каменотес, безносый бродяга, — он не будет докладывать о своем позоре. Не хочет видеть торжества тех, чьи слова, несмотря на снежного великана, все-таки сбылись. Он не может ставить только статуи из снега, он каменотес. Сын бывшего члена Совета двенадцати… скиталец по монастырям и княжьим дворам. Отец только сжимал бы руки, усталое лицо его отуманила бы тяжелая печаль, он встал бы на свое место у ворот с видом человека, которого всю жизнь преследуют неудачи. Нет, не буду прощаться. Мама монна Лукреция? Нет, не буду докладывать всем о своем страхе. Граначчи? Нет! С семейством Медичи? С Джулио и Джулиано? Он улыбнулся горькому воспоминанию. А Полициано умер в одежде доминиканского терциария, он, величайшее светило платонизма…
Не к чему прощаться ни с кем и ни с чем. Ничто его здесь не удерживает. Конь бежит ленивой рысью по улицам города. Последний взгляд. Но — искоса, лицо склонено, не надо быть узнанным, как раз в последнюю минуту может случиться что-нибудь самое коварное.